. Он плакал от разочарования, унижений, горечи, от суровости жизни, к которой не был привычен, от необходимости вкалывать каждый день до седьмого пота, от одиночества.
И это тоже был Волк, которого я никогда не знала.
Он сам воздвиг это тесное помещение. Сам отёсывал камни для фундамента дома, боролся с собой, с неподатливым материалом, с технологией обработки камня.
Ушло безвозвратно одно существование, богатое и беззаботное, начались трудные основы жизни всерьёз, за свой собственный счёт. Тяжкий труд и лишения подтачивали волю, сокрушали выносливость, но он опять поднимался, работал. Об этом говорила мешанина предметов как роскоши, так и примитивности и убожества, но всех присыпанных пылью, расположенных в беспорядке или уложенных лишь бы как.
Не оконченные, покрытые резьбой спинки, изголовья, подлокотники, заготовки будущих изделий были разбросаны по углам, потому что Волк не привык к систематическому приложению усилий. Но как бы там ни было, он уже сделал то, что сделал, и вселял надежду план дома, приколотый на чертёжной доске.
— Я немного усталый и выпивший. Пойдём, покажу тебе, что я наработал, — он застеснялся минуты слабости, слёз, которых не сумел сдержать.
Два года он клал фундамент и строил каменный цоколь. Весной над одной комнатой положил первые плиты перекрытия, а теперь их закрепил. С рассвета готовил раствор, возил его тачкой по дороге из досок, наклонно вздымающихся на высоту три метра над землёй, и лил жидкий цемент на железобетонные плиты. Сам. Всё сам, как он и решил, когда покидал Варшаву с двойным клеймом тунеядца и сына своего отца.
В этой самой первой комнате стены из голышей он затянет белой штукатуркой, сделает бревенчатый потолок, на пол положит прессованный кирпич тёмно‑красного цвета, цвета, который даёт только специально пропитанная и обожжённая глина. Нескоро удастся приобрести этот материал. Такой кирпич одна штука стоит тридцать злотых. В следующем году может уже быть дороже. Деньги ему ещё надо заработать. Ну а пока хотя бы утрамбовать глиняный пол, чтобы сюда перебраться до холодов. Надоели две зимы в халабуде, где постоянно нужно топить чугунную буржуйку с жестяной трубой, а иначе вода замерзает в ведре, молоко разрывает крынку, коченеют руки и невозможно удержать долото.
— Выпьешь?
— Выпью, в честь окончания первого потолка.
— Перекрытия, — из угла строящейся комнаты он вытащил из песка бутыль с холодной бледно‑золотой жидкостью.
Мы пили водку, настоянную на траве перелески, любили друг друга, купались в Озере и ели суп из консервной банки, концентрированный суп дровосеков, который им выдавало лесничество и которым они брезговали и продавали его Волку за символическую плату.
Лишённую всякого вкуса и запаха густую рисовую пасту с кусками кабаньего мяса я заливала водой и приправляла тимьяном и розмарином. И не существовало ничего вокруг. Может быть даже и существовал какой‑то мир за Милядой, но он совершенно нас не касался.
Я проснулась перед рассветом. Счастье продолжалось, рядом со мной спал Волк. Достаточно было протянуть руку, чтобы к нему прикоснуться. Подняло меня с постели скуление под дверью.
Мачек!
Лишь бы только он не разбудил Волка! Я выбросилась во двор. Однако пёс не просился в сарайчик, а побежал вперёд, подзывая меня тявканьем.
Я последовала за ним. В ольховых зарослях, на кое‑как сложенном из камней очаге, подпрыгивал допотопный котелок, соединённый с резервуаром переплетением медных кишок; с одного конца трубки капал дистиллят. Что‑то необычное происходило с оборудованием под действием пылающего огня. Похоже на то, что Волк не встал вовремя, и его четвероногий подельник, поставленный на шухере, прибежал его разбудить.
— Гонишь с ним самогонку, ты, уголовная псина!
— Гав!
Я схватила ведро, плеснула водой в пылающие дрова, принесла ещё, залила огонь. Во мне возникало чёрное бешенство. Во что этот кретин, этот бездельник, играется? В тюрьму захотел.
Я перевернула посуду, вылила затор, уничтожала, разбивала металлические кишки, била камнями в теплообменник. Вместе со мной бесновался Мачек: танцевал, бегал, прыгал и взлаивал.
— Что здесь происходит, Пелька?! — появился среди нас Волк, как видно, разбуженный неутихающим лаем собаки.
— Дурачина, скучаешь по небу в клеточку, давно с мусорами не знался? Теперь уже некому будет вытаскивать тебя из тюряги.
— Бешеная кошка, сдурела совсем! — он оттолкнул меня, собрал погнутые трубки и отошёл, свистом позвав собаку, и это животное предательски побежало за ним, даже не взглянув на меня.
Холодная вода Озера вернула мне ясность мышления.
Ну и что я хорошего сделала? Подумаешь, немного самогона. В такой глухомани, ночью, никто не учует паров дистилляции. А что ему делать, если он хочет выпить? И за сто лет не построит дома, если будет покупать магазинную. Факт.
Нужно мне было крушить эту чёртову установку? Заканчивалась вода в охладителе, оно само накрылось бы медным тазом; так для чего же?
Я чувствовала себя дурой, но рядом даже не было никого, кому я могла бы об этом сказать. Волк исчез вместе со своим четвероногом. Только в сарае на столе остался кувшин с молоком, хлеб и брусочек масла.
Мне хотелось плакать. Почему каждая встреча с Волком заканчивалась разладом? Мне придётся отсюда уйти. Ведь он для того вышел, чтобы меня по возвращении не застать, иначе перед уходом сказал бы хоть слово. Может быть даже и не ушёл далеко, затаился где-нибудь рядом в ольшанике и ждёт, пока я не пойду восвояси.
Я уже выросла из счастливого инфантилизма, когда всякое поведение других людей я истолковывала в свою пользу. Я знала: самое худшее, что я могла бы сделать, это остаться здесь и ждать его. Поэтому лишь как маленький якорь я оставила записку.
Не сердись, Волк, постарайся меня понять. А вообще, я себя чувствую дурой. Но как бы там ни было, я остаюсь твоим другом. Еду в гминное управление по вопросам работы и крыши над головой, дам тебе знать, как устроюсь.
С тяжёлым сердцем я покидала Миляду.
В управлении меня приняли с недоверием. Портниха из Варшавы хочет поселиться в деревне. Председатель посмотрел свежий диплом и прописку и попытался выяснить, что меня в действительности сюда привело. Может, я вообще не умею шить, и бегу от какой-нибудь ответственности, а может, это прикрытие для какой-нибудь, не дай боже, политической деятельности.
— Сами должны понимать, гражданка, мы здесь не допустим никакой подрывной работы.
— Я не состою ни в какой организации.
— Плохо: нужно участвовать позитивно, для блага отечества.
— Сначала мне нужно крышу над головой. Я воспитанница детского дома, квартиры мне пришлось бы ждать двадцать лет.
— Жилплощади я вам не дам.
— Я не пришла на готовое, я хочу узнать, в каком селе возле Озера нет портнихи.
— Обязательно возле Озера?
— Обязательно, но я не хотела бы начинать дело конфликтом с кем-нибудь из местных портних.
Председатель вызвал секретаря по налогам, но его помощь была ничтожной.
— Я хотела бы поселиться на Миляде.
На Миляде жила уже много лет как зарегистрированная портниха. У меня не было выбора, оставалась Миколаша. Миколаша с дачами высоких чиновников, богатое село разлеглось посреди моренных холмов. Находится напротив Миляды, отделённой Озером, далёкой, невидимой с берега.
— Такая молодая, а у нас ни кино, ни театра, ни кафе, даже в библиотеке по полкам ветер гуляет. И зимы суровые. Надолго здесь не задержится.
— Время покажет, пан председатель. Может, мужа найдёт. Девчонки бегут из деревни.
— У нас женщины тяжело работают, а гражданочка кажется мне непривычной к труду на земле.
— За меня сделают в огороде, я шитьём рассчитаюсь.
— Да, можно. Практикуется такой вариант. Но прежде всего вам необходимо иметь помещение, в котором вы могли бы жить и работать, — после официальной части председатель очеловечился.
— Сниму какой‑никакой угол.
— У вас есть на что жить первое время?
— Есть, — перед ним я не стала хвастаться ни Парижем, ни журналами.
— Лучше всего купить дом у пенсионерки, — посоветовал председатель.
Миколашу я застала безлюдной.
Все, кто имел руки и ноги, были в поле, садили «Виргинию». Когда подойдёт срок цветения, деревню окружит степь цвета коралла. Они жили за счёт табака, но, кроме высадки, на нём в основном работали женщины и дети. Капризное растение требовало надоедливого ухода, ручного вмешательства с постоянно согбенной спиной.
Не мужское это занятие — прополка руками или даже мотыгой. Другое дело — бросать семена в землю. Безразлично — черпать горстями с куска полотна, как деды, или перемещать сеялку; пахать, косить и складывать в закрома. Даже сбор зрелых листьев не умаляет мужского достоинства.
Так вот, благосостояние села обеспечивалось табаком. И ещё Озером. Но об этом громко не говорили. Доход от большой воды был следствием риска и безлунных ночей под опекой Большой Медведицы, доход от плантаций не боялся дня, и хотя питал налоговое управление, приносил также и прибыль.
Осенью, после сбора урожая, на полные обороты включалась фабрика и давала сезонную работу людям деревни аж до весеннего сева. Ещё и петухи не проснулись на насестах, как по домам уже дребезжали будильники, женщины выходили затемно и занимали места в автобусе, присланном фабрикой. В оттепель, в метель он был единственным более‑менее регулярным средством сообщения с городом, отстоящим на четыре десятка километров.
Не знающие отдыха, перегруженные работой женщины нарадоваться не могли на фабрику. Их отвозили туда и обратно бесплатно, сдельно они зарабатывали до двенадцати тысяч в месяц и каждый день получали молоко. Это значит, что они подрывались с постелей перед вторыми петухами, досыпали в дороге, добросовестно, как для себя, резали «Виргинию», наскоро выпивали казённое молоко от чужих коров, а по возвращении сразу бежали с вёдрами по хлевам, где мычали не доенными их собственные.