Семь фантастических историй — страница 10 из 75

С этими словами она нащупала у себя на груди какой-то мелкий предмет и протянула Августу.

Август на него взглянул, и тотчас рука его невольно потянулась к жилетному карману. То был флакончик для нюхательных солей в форме сердца. На светлом фарфоре был изображен пейзаж — деревья, белый дом. И, вглядевшись в него, Август узнал собственный свой дом в Дании. Он узнал щипец Линденбурга, и два старых дуба у ворот, и на задах липовую аллею. Каменная скамеечка под дубами была выписана с особенной тщательностью. Понизу, по вьющейся ленте, шли слова: «Amitie sincere».

Он нащупал свой флакончик в жилетном кармане и уже чуть было не вынул его, чтоб показать старой даме.

Он знал, что подарит ей любимый сюжет для неустанных, неиссякаемых рассказов, что и на смертном одре, очень возможно, она вспомнит о чудесном знаке судьбы. Но его удержало ощущенье, что в этом решенье рока есть что-то, для нее недоступное, предназначенное ему одному, — та глубь, тишина и покров, которых ведь ни с кем не разделишь, как нельзя поделиться снами.

Он с большим чувством поблагодарил старую даму, и она поняла, что он умел оценить ее дар, и отвечала с удовлетворением и достоинством.

Расточая изъявления искренней дружбы, он простился со старой графиней и юной четой и пустился в обратный путь, в Пизу.

Дождь перестал, был почти прохладный вечер. Золотые лучи и синие тихие тени оспаривали между собою простор. Низко в небе висела радуга.

Август вынул из кармана зеркальце. Зажав его в ладони, он задумчиво в него поглядел.[7]

СТАРЫЙ СТРАНСТВУЮЩИЙ РЫЦАРЬ

У моего отца был друг, старый барон фон Бракель, он много путешествовал на своем веку и многих людей, города посетил и обычаи видел.[8] Во всем прочем он весьма мало походил на Одиссея, особенно по части хитроумия, не выказывая никакой ловкости в устройстве собственных дел. Верно, и сам он об этом догадывался, а потому уклонялся от обсуждения вопрособ практических с молодым поколением, озавоченным устройством карьеры. Зато, если речь шла о теологии, опере, нравственности и подобных бесполезных предметах, с ним любопытно было потолковать.

В молодости он был на редкость хорош собой. Думаю, он воплощал тогдашний идеал прекрасного юноши. В лице его не осталось никаких следов этой былой красоты, но они сквозили в том спокойном веселом достоинстве, которое является обычным ее следствием и остается даже и у дряхлых стариков, глядевшихся в высокие зеркала минувшего века с гордостью и восхищением. Так что и в danse macabre[9] вы без ошибки бы указали скелеты тех, на кого с удивленьем, восторгом и завистью указывали когда-то на балах.

Как-то вечером мы с ним углубились в испытанную тему, столетиями служившую свою службу литературе. Он с совершенной серьезностью представил на мое рассмотрение классический конфликт между желанием и долгом, озадачивавший на перепутье еще Геракла: стоит ли жертвовать склонностью ради того, что тебе представляется справедливым? И кстати же, он рассказал мне следующую историю.


Зимней дождливой ночью 1874 года в Париже со мной заговорила на улице пьяная девушка. Я тогда, сами можете высчитать, был совсем еще юнец. Я был безумно несчастлив и сидел с непокрытой головой под дождем на уличной скамейке, ибо только что расстался с дамой, которой, как мы выражались тогда, я поклонялся и которая час назад пыталась меня отравить.

Эта история никак не связана с тем, что я вам рассказываю, но сама по себе любопытна. Много лет я про нее и не вспоминал, пока, в последний раз быв в Париже, не увидел вдруг в ложе оперы мою даму с двумя прелестными девочками в розовом, как объяснили мне, ее правнучками. От ее былой прелести ничего не осталось, но никогда я не видывал ее столь довольной. Потом уж я пожалел, что не зашел к ней в ложу, ибо, хоть оба мы мало нашли счастия в старой нашей любви, верно, ей лестно было вы напоминание о юной красавице, терзавшей мужские сердца, как самому мне было лестно вспомнить, пусть смутно, юношу, чье сердце было столь жестоко терзаемо в то давнее время.

Если великому мастеру не удалось увековечить ее редкую красоту на холсте или в мраморе, ныне она живет лишь в очень немногих старых душах, вроде моей… В свое время она поражала. Светловолосая, таких светлых волос я не видывал больше ни у одной женщины, она, однако, ничуть не походила на этих ваших вело-розовых красоток. Она была бледна, вовсе лишена красок, как старая пастель, как туманное отражение в зеркале. И за нежным этим фасадом таилась такая непостижимая энергия, такая гордость, каких не имеют уже или не выказывают нынешние красавицы.

Я увидел ее и влюбился осенью, когда оба мы съехались для охоты в замок одного приятеля с большой компанией молодых людей, которые нынче, ежели еще живы, оглохли и скрючились от подагры. Я, верно, до последнего часа моего не забуду ее на крупном гнедом жеребце, в ясном воздухе, тронутом легким морозцем, когда мы, бывало, усталые, разгоряченные, ввечеру возвращались в замок по старому каменному мосту. Я любил ее так, как пажу надлежит любить королеву, смиренно и дерзко, ибо она была столь извалована поклонниками и красота ее была столь царственна и надменна, что пугала двадцатилетнего мальчика, бедного и чужого в ее кругу. И каждый час, когда мы ездили верхом, танцевали, участвовали вместе в комедиях и живых картинах, был наполнен страхом, надеждой, восторгом и мукой, ну, да вы сами знаете, каково это — целый оркестр в душе. Когда она, как это говорится, подарила мне счастье, я поистине счел себя осчастливленным навеки. Помню, утром, раскуривая сигару и озирая с террасы волнящуюся голубыми холмами округу, я давал Господу расписку в своем окончательном счастье. Отныне, что бы ни произошло, я свое получил и больше ничего уж не требовал.

У очень юных людей любовь не есть дело сердца. Мы пьем в эти годы от жажды или чтоб захмелеть, а собственно свойства вина мало нас занимают. Влюбленный юноша поглощен всего больше собственными переживаниями. К этому состоянию можно вернуться, прожив долгую жизнь, но старости оно меньше прилично. Я знавал в Париже одного русского старика, владельца громадного состояния, который содержал прехорошеньких юных танцовщиц. Однажды его спросили, питает ли он какие-нибудь иллюзии относительно их чувств к его особе. «Нет, — ответил он, помолчав, — но ежели мой повар угодит мне котлеткой, едва ли я стану задаваться вопросом, любит он меня или нет». Такого юноша не сказал вы, но он сказал вы, верно, что не тревожится о том, принадлежит ли его поставщик вина или виноградарь к одной с ним вере. Но с годами научаешься смирению, и уж свойства вина, а не собственные, занимают тогда твои мысли. И ты с благоговением поднимаешь вокал, благодаря Бога за то, что поставщик или виноградарь одной с тобой веры.

Что касается до меня, в том случае, о котором я вам рассказываю, юному моему эгоизму очень скоро был преподан заслуженный урок. ибо в последующие зимние месяцы, когда оба мы оказались в Париже, где в ее доме сходились блистательные умы, расточавшие похвалы ее любительским упражнениям в музыке и живописи, мне стало казаться, что она использует меня или даже собственные свои ко мне чувства, если можно так выразиться, чтобы возбудить ревность в муже. Такое случалось, полагаю, со многими юношами на протяженье веков, но совокупный их опыт, увы, ничему не научит сталкивающегося с подобной же незадачей нынешнего влюбленного. Я задумался об истинной природе отношений супругов, о том, какие странные силы в нем или в ней кидают меня туда-сюда, как волан. И, не обольщаясь на свой счет, признаюсь — я испугался. Одновременно она и меня ревновала и, случалось, бранила, как оплошного лакея. Я знал, что жить без нее не могу, чувствовал, что и она не может либо не хочет жить без меня, но на что я ей нужен, я не мог догадаться. Я не знал, на каком я свете, и мучался — так, коснувшись железа в морозный день, не знаешь, леденит оно или жжет.

Еще до того, как нам встретиться, я знал ее девичью фамилию, знал историю рода, веками вплетавшуюоя в историю Франции, тогда же и прочитал я, что среди ее предков водились вурдалаки — такие существа, знаете, днем они люди, а по ночам волки. И вот я чуть ли порой не мечтал застигнуть ее ощеренной, на четвереньках, чтоб разом уж излечиться от всяких иллюзий. И все же до самого конца наша любовь дарила нам часы, исполненные особой прелести, которых я ей вовек не забуду. В первые мои годы в Париже, покуда я еще ни с кем не свел знакомства, я увлекся историей старинных парижских дворцов, ей нравилось это мое увлечение, и мы вместе погружались, бывало, в дивный мир старого Парижа, в век Мольера и Абеляра, и как по-детски серьезна и нежна была она во время этих наших экскурсий! А то вдруг до того терзала меня, что мне становилось невмоготу, я не знал, куда деться, хотел все бросить и бежать. Но она, видно, тотчас угадывала мои помыслы, делалась особенно обворожительна и уж конечно лежала ночами без сна, сочиняя для меня самые страшные кары. Словом, это была игра в кошки-мышки, стариннейшая в мире игра. Но коль скоро кошкой владеет страсть, а мышкой — пошлая забота о сохранении собственной шкуры, мышке все это первой надоедает.

Под конец мне стало казаться, что ей хочется разоблаченья, так она была небрежна — а в те годы любовная связь требовала осторожности. Как-то ночью даже, когда она собиралась на вал, куда я не был зван, я к ней явился, переодетый парикмахером, — а ведь дамы тогда носили затейливые прически, и работа куафера занимала много времени.

И мысль о муже неотступно меня преследовала, как гигантская тень на заднике преследует мечущегося по сцене малюсенького полишинеля. И вот я бесконечно устал — не то чтобы я наскучил ей, но меня мучили вечная тоска и сомнения. И я решил вызвать сцену, вызвать ее на объяснение, пусть оно и поведет к разрыву. И вдруг — в тот вечер как раз, о котором я вам рассказываю, она сама закатила мне сцену, и то была такая буря, такой ураган страсти, какой никогда уже впредь меня не подхватывал. И верите ли: то самое оружие, которое я при