ПАКТ МОЛОТОВА-РИББЕНТРОПА: ОТВЕТ НА МЮНХЕН?
В 1943 г. самый авторитетный, пожалуй, европейский обозреватель, швейцарец Рене Пейо, предложил свой анализ эволюции Европы после заключения Версальского мира: «Можно утверждать, что ее ход определялся двумя ключевыми моментами: соглашением в Мюнхене и соглашением ё Москве. Первое из них представляло собой попытку примирить притязания Третьего рейха и необходимость обеспечить европейское равновесие. Она провалилась, так как гитлеризм уже не мог остановиться на достигнутом. Для западных держав Мюнхенское соглашение означало крайний предел возможных уступок. Гитлер, напротив, увидел в нем подтверждение правильности своих методов и стимул продолжать в том же духе. Обретя уверенность на Западе, он обратил все внимание на Восток. Русские были крайне недовольны позицией французов и англичан и потому отвернулись от Парижа и Лондона. Поскольку их не пригласили на конференцию в Мюнхен и даже не сочли нужным проконсультироваться с ними по этому поводу, они констатировали несостоятельность принципа коллективной безопасности. Московское соглашение стало ответом на Мюнхенское. Рейх, видя, что западные демократии не уступят ему в польском вопросе и соглашения с ними на грани срыва, вознамерился договориться с Россией. Мы прекрасно знаем, что произошло вследствие этого сговора, основанного на удовлетворении взаимных интересов»{33}.
Данный текст, написанный «по горячим следам», содержит несколько упрощенный диагноз кризиса. Изучение архивов и ставших известными с тех пор свидетельств позволяет уточнить ряд пунктов, а главное — лучше понять расчеты и тайные мысли главных действующих лиц.
До сих пор инициативы фюрера не встречали никаких препятствий со стороны руководящих кругов Германии. Разве что при милитаризации левого берега Рейна его дерзость беспокоила военное командование, однако сами поставленные цели сомнений не вызывали. Точно так же никто не возражал против аншлюса, аннексии Судетской области и даже уничтожения Чехословакии.
Желая испытать решимость военных, Гитлер 9 ноября 1937 г. открыл свои планы военному министру Бломбергу, командующим сухопутными и военно-воздушными силами, а также адмиралу Редеру. Необходимость завоевания жизненного пространства, сказал он, диктует направление немецкой экспансии — на восток. Важно действовать быстро, так как время работает против Германии: она может опережать Францию и Англию в военном отношении еще года три-четыре, но потом они ее догонят. У Англии слишком много проблем в Индии и в других местах, чтобы реально противостоять немецкой агрессии против Чехословакии. Франция без Англии тоже не ничего не сделает, а если попробует, то Франко и итальянцы в Испании свяжут ей руки. Следовательно, надо ударить по чехам с молниеносной быстротой{34}. Военные выразили согласие по сути, но не по срокам; тем более, полагали они, нет никаких гарантий, что Германия не окажется вдруг в конфликте с Францией и Англией.
«Я окончательно решил стереть Чехословакию с карты мира», — заявил Гитлер своим генералам и повторил это еще раз в мае 1938 г. Между тем, его позиции в армии упрочились: во-первых, благодаря успешному аншлюсу Австрии, во-вторых, потому что двое из высших военачальников, наиболее прохладно относившихся к его проекту, оказались участниками скандалов в связи с аморальным поведением, что позволило фюреру отправить их в отставку[6]. На их место он назначил куда более сговорчивых Кейтеля и Йодля и, таким образом, встал во главе вооруженных сил Германии.
Верховное командование, которое еще в ходе ремилитаризации «Рейнании» вызвало презрение Гитлера своей нерешительностью, теперь оказалось полностью у него под каблуком. Фюрер почувствовал себя не только всемогущим, но и непогрешимым. Он поставил под сомнение результаты опросов общественного мнения, свидетельствовавшие, что немцы не хотят войны, считая, будто только он один способен уловить их истинные настроения, а затем вообще запретил всякие опросы.
Чехов он ненавидел не только как уроженец Австрии — за то, что мощь их державы ныне превосходила былую мощь его родины, некогда властвовавшей над ними. Его также бесило подчиненное положение судетских немцев, вынужденных терпеть не всегда хорошее обращение со стороны тех, кого они в течение двух столетий считали своими подданными. Да и само существование чехословацкого государства представляло собой препятствие на пути будущей восточной экспансии, которую планировал Гитлер. Это государство следовало «разломать», прежде чем окончательно уничтожить, — задача вполне реальная, учитывая его многонациональность, неприязнь словаков к чехам, притязания Польши на Тешенскую область, а венгров, поддерживавших Берлин, на восточную часть страны.
Проблема Судет поднималась давно. Третий рейх требовал предоставления судетским немцам автономии, нацисты Конрада Хенляйна все чаще устраивали провокации, с тех пор как аншлюс Австрии дал новый толчок политике фюрера. В конце весны 1938 г. погибли два человека, фактически в результате немецких маневров у границ Чехословакии. Но искаженные известия о них сыграли роль запала в пороховой бочке. Английский посол в Берлине, германофил Хендерсон, осведомился об этом деле, чем вызвал целую бурю. Гитлер заявил, что «ни Англии, ни СССР незачем вмешиваться в судетский вопрос».
Именно тогда Невилл Чемберлен решил отправиться на встречу с фюрером, «впервые в жизни сев в самолет». Гитлер принял Чемберлена в Берхтесгадене любезно, высказал ему свои претензии в адрес чехословацкого президента Бенеша. «А теперь мобилизуйте все свои умственные способности, — шепнул тогда статс-секретарь Эрнст фон Вайцзеккер Паулю Шмидту, личному переводчику Гитлера и единственному свидетелю встречи. — Речь идет о войне и мире»{35}. Чемберлен ответил Гитлеру, что готов искать решения по всем проблемам, на которые жалуются немцы. Но, настаивал он, применение силы в любом случае должно быть исключено, ибо «две смерти» — это все же куда меньше, чем миллионы жертв «Великой войны».
«Силы?! Кто говорит о силе?! — возмутился фюрер. — Это Бенеш применяет силу против моих соотечественников, Бенеш проводит мобилизацию, а не я!.. Я не намерен долго терпеть подобные оскорбления, — повысил он голос. — В самом скором времени я так или иначе урегулирую этот вопрос». «Я перевел это выражение как “one way or another”, — вспоминал Шмидт, — но в тот день оно, по сути, означало либо капитуляцию противоположного лагеря, либо вторжение, использование силы, разрешение конфликта с помощью оружия. “При таких условиях, — ответил Чемберлен, — зачем же было приглашать меня в Берхтесгаден? Думаю, мне лучше уехать”. Гитлер заколебался. Все действительно висело на волоске. И тут произошло неожиданное — Гитлер отступил. “Если вы готовы урегулировать судетский вопрос согласно принципу права народов на самоопределение, — вдруг совершенно успокоившись, заявил он, — то мы могли бы обсудить наиболее практичные способы”»{36}.
Зашла речь о плебисците и сопряженных с ним трудностях, Чемберлен отбыл, «чтобы поговорить с коллегами в Лондоне». «Гитлер казался обеспокоенным, но потом ободрился, услышав от Чемберлена, что тот еще вернется».
Сразу после встречи с Чемберленом Гитлер произнес в Берлине речь, в которой, якобы ратуя за мир, все же намекал на предстоящую конфронтацию: «…После того как я в течение двух лет делал предложение за предложением, получая отказ за отказом, я отдал наконец приказ привести армию в боевую готовность. Мы произвели вооружение, какого свет еще не видывал. Берись же за оружие, немецкий народ! (Бурные аплодисменты.) За пять лет я поистине заново создал армию. Я потратил миллиарды, чтобы вооружить наши войска по последнему слову техники… По правде говоря, я не вижу причин для споров с Францией после возвращения Саара Германии. Я сказал, что Эльзас-Лотарингия для нас не существует. Нам от Франции ничего не нужно. Но сейчас есть последняя проблема, которая должна быть и будет решена: это последняя территориальная претензия, которую я предъявляю Европе, и я от нее не откажусь. Двадцать лет немцы Чехословакии и немецкий народ вынуждены мириться с навязанной им несправедливостью… Но они были безоружны… Господин Бенеш сидит в Праге, убежденный, что с ним ничего не случится, так как за спиной у него Франция и Англия. (Общее веселье.) За господином Бенешем стоит народ в семь миллионов человек, а у нас здесь народ в семьдесят пять миллионов человек! (Восторженные аплодисменты.)
Я заверил господина Чемберлена, что, как только эта проблема будет решена, больше территориальных проблем в Европе не будет. Чехи нам не нужны, но либо господин Бенеш примет наше предложение и даст немцам свободу, либо мы придем за ней сами!»
Толпа, собравшаяся в зале Дворца спорта, с энтузиазмом рукоплескала, кричала «ура», скандировала: «Куда фюрер прикажет, туда и пойдем!» (Führer befehl, wir folgen). Геббельс провозгласил: «Ноябрь 1918-го больше не повторится!» Гитлер, обратив на него горящий фанатичным огнем взор, выкрикнул: «Да!»{37}
Тем временем Чемберлен привез в Бад-Годесберг план уступки судетских территорий при условии союзной гарантии новых границ Чехословакии. «Когда он закончил говорить, — вспоминает Шмидт, — то удовлетворенно откинулся на спинку кресла, всем своим видом как будто вопрошая: “Разве я не замечательно поработал эти пять дней?..”»
Тогда Гитлер очень спокойно, почти извиняющимся тоном, произнес: «К моему глубокому сожалению, господин Чемберлен, я больше не могу согласиться с такими вещами. События последних дней делают это решение неприемлемым». Явно раздраженный Чемберлен побагровел — он ничего не понимал. Фюрер заявил, что не сможет заключить пакт о ненападении с Чехословакией, пока не будут удовлетворены венгерские и польские претензии. «А судетская территория, — продолжил он, — должна быть передана нам немедленно»{38}.
«Это же ультиматум…» — сказал Чемберлен. Бенеш расценил ситуацию точно так же и объявил мобилизацию. «Теперь я раздавлю Чехословакию!» — зло бросил Гитлер после отбытия Чемберлена, добавив, что дискуссии бесполезны.
Эмиссар Чемберлена, сэр Гораций Вильсон, зачитал фюреру адресованное ему письмо: «Если Франция, выполняя свои обязательства перед Чехословакией, окажется вовлеченной во враждебные действия против Германии, Соединенное Королевство сочтет своим долгом поддержать Францию». «Значит, на следующей неделе мы все вступим в войну», — ответил Вильсону Гитлер.
28 сентября, за несколько часов до истечения срока ультиматума, сформулированного в Бад-Годесберге, посол Франции Андре Франсуа-Понсе пытался доказать Гитлеру, что французско-английский план урегулирования полностью его удовлетворит. Для этой цели он воспользовался картой с четко обозначенными зонами, откуда последовательно будут эвакуированы чехи. Париж и Лондон брали на себя обязательство заставить Бенеша принять их план[7]. И Геринг, и Вайцзеккер, и фон Нейрат, явно в пику Риббентропу, оставшемуся в одиночестве, отговаривали Гитлера от его военных замыслов.
В этот момент посол Италии Бернардо Аттолико принес послание от дуче с предложением посредничества, выдвинутым Чемберленом и одобренным Даладье. Муссолини обещал, что будет поддерживать точку зрения немцев. Тут Гитлер снова было вернулся к Франсуа-Понсе, замечает Шмидт, но «того уже и след простыл». Несколько мгновений спустя Гитлер принял предложение Муссолини. «В тот день мир был спасен», — считает Шмидт. На следующий день состоялась конференция в Мюнхене…
Гитлер заметил, что все окружающие, за исключением Риббентропа, побуждают его согласиться на условия англичан, которые, по сути, вели к раздроблению Чехословакии. Наибольшую активность проявлял Геринг, передавший послание дуче. Фюрер видел также, что на улицах немецких городов марширующие войска не вызывают такого же энтузиазма, какой демонстрировали нацисты во Дворце спорта.
Глядя на кадры из Мюнхена, ошибиться невозможно — самыми довольными выглядят на них Муссолини и Геринг. Они составили протоколы соглашения, которое Гитлер подписал скрепя сердце. Даладье, смущенный тем, что заставил Бенеша капитулировать, оборвал Гитлера, когда тот начал снова поносить чехов. Затем он, будучи явно не в духе, поставил свою подпись и, подобно Чемберлену, отказался от обеда, предусмотренного в честь закрытия переговоров. По возвращении во Францию, с неприятным удивлением и стыдом наблюдая толпу, которая приветствовала его как спасителя мира, Даладье в качестве комментария лишь бросил: «Вот дураки!» Он-то знал, что спасен мир совсем ненадолго{39}.
Что касается Чемберлена, он был восхищен успешным завершением переговоров и обрадован тем, что имел возможность напоследок поговорить с Гитлером с глазу на глаз о будущем отношений между рейхом и Соединенным Королевством. К тому же простые немцы с восторгом встречали его как миротворца. Фюреру подобные манифестации не доставляли большого удовольствия.
Франция: Даладье и страх перед войной
От усиления Германии французы теряли даже больше, чем чехи и англичане. По сути, в сознании большинства французских руководителей с момента прихода к власти Гитлера в 1933 г. доминировал страх. Тот страх, который, изменяя здравому смыслу, неуклонно разрастается и парализует волю.
В начале правления фюрера, столкнувшись с первыми нарушениями Версальского мира и Локарнских соглашений, французы побоялись объявить Гитлеру войну, поскольку сама мысль о новой бойне казалась невыносимой. К тому же все до единого политические течения — от Тардье справа до Блюма слева — питали уверенность, что «австрийский капрал долго не продержится».
В 1933 г. Польша Пилсудского, настаивавшая на необходимости превентивной интервенции, дважды получила отказ. И тогда эта страна сблизилась с Германией, которая, подобно ей, враждебно относилась к чехам и тем более к русским. Так распалась Малая Антанта — сеть альянсов, задуманная Францией после 1919 г. К Польше и Германии постепенно примкнула фашизирующаяся Румыния{40}.
Потом, когда Германия ввела всеобщую воинскую обязанность и ремилитаризировала Рейнскую область, Франция боялась, как бы не свершилось непоправимое, прежде чем будут испробованы все средства нейтрализовать или изолировать Германию. Луи Барту собирался договориться со Сталиным, вопреки возражениям правых, и с Муссолини, несмотря на возражения левых, но его гибель во время покушения на югославского короля Александра положила конец этим двояким усилиям, в эффективность которых Лаваль не верил. Фланден, в свою очередь, отчасти разделял мнение англичан, что «страшно затевать одну войну только для того, чтобы предотвратить следующую».
С победой Народного фронта в Испании, а затем и во Франции и началом франкистского мятежа стало расти напряжение между двумя лагерями «франко-французской войны». Одни считали главным врагом итальянский фашизм и его союзника — гитлеровский нацизм, другие — Советский Союз и его союзника внутри Франции — коммунистическую партию. На тот момент Леон Блюм боялся, что если он выступит на стороне испанских республиканцев, то во Франции вспыхнет гражданская война, прообразом которой послужили события 6 февраля 1934 г. Он принял решение о невмешательстве, воспринятое левыми как позорное отступление. Блюм это понимал. В его глазах главную опасность представлял Гитлер. Чтобы бороться с ним и найти средства для срочного перевооружения французской армии, он старался умиротворить «большой капитал». Но его преемники на посту премьер-министра Франции сделали противоположный выбор: Шотан и Жорж Бонне умиротворяли Гитлера, желая завоевать доверие «большого капитала»{41}.
У Эдуарда Даладье, принявшего от них эстафету и назначившего Жоржа Бонне министром иностранных дел, причин для страха стало две. Во-первых, он боялся повторения бойни, очевидцем которой был в окопах Первой мировой, во-вторых — революции, которая могла из этой бойни проистечь, как случилось в 1917 г. в России или в 1919 г. в Германии и Венгрии. Последнее опасение он разделял с правыми, считавшими, что воевать с Гитлером — значит ослабить единственный барьер, действительно преграждающий путь коммунистической экспансии. А о чем мечтали правые? Натравить Гитлера на Сталина.
После целого ряда внутриполитических успехов Гитлера, а также плебисцита в Сааре, аншлюса Австрии и конференции в Мюнхене рост мощи Третьего рейха и соответственно осознание абсолютной неподготовленности Франции к такому росту стали основным источником страха в стране. В 1939 г. французскому правительству пришлось заказать самолеты у США. Страх начал приобретать панический характер, смутную тревогу ощутила и общественность. Тем не менее, возлагая надежды на Народный фронт, она по-прежнему демонстрировала рьяный пацифизм. «Мы ничем не можем помочь Чехословакии», — сказал маршал Петен Леону Ноэлю, послу Франции в Польше. «Наши военно-воздушные силы будут уничтожены за две недели», — докладывал своему министру командующий ВВС генерал Вюймен в дни Мюнхена. Дабы избежать войны, Даладье был готов пойти на любые уступки, выкручивать руки Бенешу заставлять его подписывать неприемлемые условия. Бонне и Даладье пустили в ход все свое политическое искусство, чтобы игру вел Чемберлен, пытаясь по возможности не показать малым странам Центральной Европы, что Франция их «сдала». О тех, кто осуждал столь трусливую политику, Жорж Бонне говорил: «Эти ненормальные нас тащат на бойню»{42}.
Не в силах даже вообразить столь катастрофический исход событий, часть общественности, особенно рабочих, придерживалась сугубо миролюбивых, пацифистских взглядов. Тем более что успех, одержанный в июне 1936 г., — победа Народного фронта — позволял надеяться на лучшее. Никто и думать не хотел, что может разразиться новая война, — нет, нет и нет. Никогда!
Все пацифистское течение считало, между прочим, что главная опасность исходит от обиженных Версальским договором стран и Гитлер не так уж неправ, критикуя его. После того как Сталин в 1935 г. перешел к политике национальной обороны, вынудив Коминтерн совершить крутой вираж, среди французских коммунистов началось некое возрождение патриотического самосознания, и вновь возникла идея союза между Францией и Россией против Германии, как в 1914 г. Часть левых, поскольку пацифисты напрочь отвергали подобную установку, указывала на другой риск, специфику нацистского движения, его расистский характер, на необходимость искать опору в советском режиме, даже критикуя его. Но непоколебимые пацифисты желали идти до конца — мир прежде всего. Так думали социалисты во главе с Полем Фором, радикалы (Бержери), антиколониалисты (Фелисьен Шалле), интеллектуалы (например, философы Ален и Мишель Александр, причем последний — невзирая на свое еврейское происхождение). Это течение вскоре обрело глашатая в лице Марселя Деа, написавшего 4 мая 1939 г.: «Стоит ли умирать за Данциг?!»{43}
Таким образом, все, кто считал войну необходимой, рассматривались правыми и левыми пацифистами, от Бонне до Деа, как «ненормальные». Аналогично Даладье назвал «дураками» пацифистов, когда те радостно встречали его по возвращении, уверенные, что войны удалось избежать. На самом деле во Франции стала намечаться война не с Германией, а гражданская, между французами. Об этом свидетельствовал уже раскол политических позиций по вопросу о вмешательстве в испанские события на стороне республиканцев. Замороженная советско-германским пактом, подписанным осенью 1939 г., угроза гражданской войны замаячила вновь после поражения Франции в июне 1941 г., когда лопнул альянс Гитлера и Сталина.
Перед Италией, где все решал один дуче, дилемм стояло не меньше. Можно ли не взять то, что плохо лежит?
Дилеммы Муссолини
В Мюнхене страх французов перед войной просто поразил Муссолини. Чтобы избежать ее, они, казалось, были готовы на любую подлость. «В случае войны французы падут первыми», — сказал он тогда. И пообещал: «Если они сунутся в Испанию, мы пошлем в Валенсию тридцать батальонов, даже если это спровоцирует мировую войну».
Тон итальянской прессы становился все более антифранцузским, претензии выдвигались одна за другой. Самые смелые касались Корсики, Ниццы и даже Савойи, но в основном речь шла о Джибути — гавани и «легких» Эфиопии, а также о Тунисе и положении итальянцев в этой стране. Силовые демонстрации французского военно-морского министра Сезара Кампенши и жесткое выступление Даладье против Италии в Тунисе, конечно, сильно раздражали итальянцев. В то же время премьер-министр потихоньку направил в Рим эмиссара Поля Бодуэна для выработки некоторых уступок дуче по Джибути и Тунису. Однако Муссолини в моменты наивысшей экзальтации намеревался полностью положить конец французскому присутствию в Северной Африке. Во время визита генерала Франко он предложил, чтобы тот занял Марокко, а Италия, со своей стороны, аннексировала Тунис и Алжир с коридором к Атлантике. Эти средиземноморские планы должны были скрепить проект под названием «Mare Nostrum» («Наше море»), совместный с Франко, к которому Муссолини относился как к подчиненному, обязанному своей победой фашистской Италии (не зря ведь она послала в Испанию около 70 000 человек!). После досадного поражения при Гвадалахаре дуче, Чиано и Серрано Суньер, «у которого Франция была бельмом на глазу»{44}, праздновали реванш.
«Теперь Албания» — вот чаевые, которые Муссолини рассчитывал получить от Германии, после того как та позволила себе аншлюс Австрии и аннексию Судетской области. «Когда закончится война в Испании и мы подпишем пакт с Гитлером, — мечтал он, — на реке Эбро будут заложены основы нашей обширной средиземноморской империи».
А как смотрел Муссолини на поведение Гитлера? «С нами всегда обращались не как с равными, а как с рабами», — сетовал Чиано в 1943 г., забыв, что сам ратовал за сближение с Гитлером и работал над ним. На время приободренный своей ролью арбитра в Мюнхене, дуче пережил новое унижение: в марте 1939 г. Гитлер, не предупредив его, занял Прагу. Как и после аншлюса, принца Гессенского, зятя короля Италии, снова уполномочили передать Муссолини благодарность от фюрера за «неизменную поддержку со стороны Италии». Устно же фюрер добавил, что если Италия хочет предпринять какую-нибудь крупномасштабную операцию, то лучше ей подождать годик-другой. В случае войны с Францией, ответил дуче, «мы будем сражаться сами, но будем рады, если нам дадут оружие». «Мне показалось, дуче недоволен посланием и подавлен», — отметил Чиано. Муссолини не пожелал сообщать прессе о визите принца Гессенского: «Итальянцы будут смеяться надо мной. Всякий раз, когда Гитлер захватывает очередную страну, он передает мне послание». Газете «Джорнале д'Италия» он заявил, что находит поведение Гитлера вполне логичным, поскольку чехи не разоружились. Кроме того, он решил поспешить с оккупацией Албании и прервать переговоры с албанским королем Зогу, перейдя к военным действиям, которые имели место в апреле. Честь была спасена{45}.
Прекрасно осознавая, какими неприятностями чреват союз с немцами, которого Чиано теперь не так настойчиво добивался, Муссолини, тем не менее, старался укрепить его, боясь пагубных результатов конфликта вокруг Данцига, тем более что Англия пообещала свою поддержку Польше, а затем Румынии и Греции. Как можно было предотвратить или, по крайней мере, оттянуть эту войну, пока Италия не будет готова к участию в ней? Только еще прочнее объединившись с Гитлером. Так родился Стальной пакт (май 1939 г.). Какие же соображения подтолкнули к нему Муссолини?
Прежде всего, постоянно вспыхивающее между ним и королем Виктором-Эммануилом соперничество. Дуче действовал в пику королю, который не уставал подчеркивать свое англофильство, а немцев именовал «мерзавцами и негодяями»; он хотел также окоротить монархистские круги, злословившие насчет «Муссолини, гауляйтера Италии».
Еще с аншлюса, осужденного королем Италии, Муссолини все время повторял: «В отличие от него, Гитлеру не приходится таскать за собой пустые вагоны». Он чувствовал себя униженным, когда ему пришлось «пополам с королем» принимать фюрера в Италии, пропуская Виктора-Эммануила вперед, что, в свою очередь, неприятно удивило Гитлера. Он не хотел, чтобы подобное повторилось во время визита генерала Франко. Чем больше король поносил Гитлера, тем сильнее Муссолини стремился крепить солидарность фашистского режима с нацистским, а также с Испанией.
Другой фактор — поведение демократических держав. Пять лет они показывали, что готовы на все, лишь бы избежать или отсрочить войну, а значит, и в конфликте с Польшей снова капитулируют. Если и будет война, то локальная, уверяли немцы, а выгоды она может принести немалые. В августе Гитлер посоветовал итальянцам воспользоваться случаем и нанести Югославии последний удар путем аннексии Далмации, а то и Хорватии, уже охваченной сепаратистскими настроениями.
Кроме того, по мнению Муссолини, отколоться от Германии означало подставить себя под удар в условиях упрочения связей между Францией и Великобританией, а генерал Франко без конца заговаривал о необходимости восстановления своей страны, давая таким образом понять, что Испания в случае чего в войну не вступит.
И, наконец, еще одно. Своему зятю Чиано, посоветовавшему отказаться от союза с Германией, он ответил, что прекрасно понимает его доводы, но не последует им. Муссолини, как и его дочь, считал верность идеалу фашизма и союзу с нацистами делом чести. «Мы не проститутки какие-нибудь», — сказал он еще во время переориентации начала 1930-х гг. «Честь обязывает меня идти вместе с Германией», — повторял он с тех пор, и старая фашистская гвардия его полностью одобряла. «Теперь уже слишком поздно от нее [Германии] отступаться», — добавил дуче в августе 1939 г. Он будет метать громы и молнии, узнав о заключении (опять за его спиной) пакта Молотова-Риббентропа, и чуть позже, когда 25 августа откроется, что Гитлер, не предупредив его, предложил англичанам альянс, гарантируя неприкосновенность их империи{46}.
В преддверии войны дуче, запросив для участия в ней непомерное количество оружия (которое Аттолико преувеличил, надеясь получить отказ), сказал Чиано: «Пока немцам от нас ничего не нужно, будем помалкивать… но мы не можем упустить такую великолепную возможность, если демократии не зашевелятся»{47}.
Когда война, наконец, разразилась, Муссолини осознал, что его силы, за исключением разве что флота, недостаточны для ведения боевых действий где бы то ни было. О «великолепной возможности» речь уже не шла. Дуче сообщил Гитлеру, что «Италия не готова», и объявил о неучастии, которое отнюдь не равносильно нейтралитету. «Не хочу прослыть клятвопреступником», — твердил он.
Гитлер недоволен Мюнхеном
Конференция в Мюнхене казалась французам и англичанам дипломатическим Седаном. Пусть вокруг говорили, что мир спасен, но какой ценой! Германия получила возможность аннексировать Судетскую область, а Польше представился удобный случай прибрать к рукам Тешен. Чехословакия превратилась в государство-«обрубок», и Гитлер продолжал дробить его, поощряя к отделению Словакию. В сентябре 1938 г. никто еще не знал, что Франция и Англия заставили чехословацкого президента Бенеша уступить требованиям Гитлера, изображая его отказ пойти на расчленение своей страны чуть ли не причиной кризиса, угрожающего всеобщему миру.
Выйдя из самолета по возвращении из Мюнхена и показывая тексты Мюнхенских соглашений, Невилл Чемберлен заявил, что привез «почетный мир», — хотя в самом ближайшем будущем ему пришлось пожалеть об этом выражении, вырвавшемся «под влиянием эмоций».
Между тем Гитлера, вопреки ожиданиям, совершенно не обрадовали ни результаты, ни сам созыв Мюнхенской конференции. «Наши враги — черви», — заявит он позже своим генералам. На самом-то деле он жаждал осуществить вооруженную интервенцию, а эта конференция, к организации которой приложил руку Муссолини, нарушила его планы. Даже Судетскую область ему не дали взять силой. Фюрер затаил обиду и на Геринга, наслаждавшегося ролью главного переговорщика. С тех пор Гитлер отстранил его от всякой дипломатической деятельности{48}.
Кроме того, немцы, подобно французам и англичанам, считали, что Мюнхен принес им мир, и были этим очень довольны. Следовательно, теперь требовалось больше усилий, чтобы настроить их на войну.
Расценивая Мюнхенскую конференцию как провал, Гитлер отдал вермахту приказ ликвидировать остатки чехословацкого государства. Чемберлен «отнял» у него победоносное вступление в Прагу, зато отказ нового чешского президента, доктора Эмиля Гахи (преемника ушедшего в отставку Бенеша), признать независимость Словакии дал фюреру, наконец, долгожданный повод к вмешательству.
Не выдержав нарастающего давления, Гаха попросил аудиенции у фюрера. Устроив так, чтобы Гахе по секрету сообщили о начале вторжения немецких войск на чешскую территорию, и зная, что тот сердечник, Гитлер заставил его долго ждать приема, а затем принялся поносить чехов и «бенешевский дух». Поскольку Гаха не соглашался приказать своим вооруженным силам не оказывать сопротивления вермахту, Геринг пригрозил, что Прагу будет бомбить люфтваффе (на самом деле 7-я воздушно-десантная дивизия была прикована к земле снегопадом). Тут Гаха потерял сознание. Его смерти не следовало допускать ни в коем случае, ибо после убийства Дольфуса австрийскими нацистами его сочли бы новой жертвой Гитлера. Врач фюрера сделал Гахе инъекцию, и тот очнулся… но в каком состоянии? Гаха отдал приказ не открывать огонь против вермахта и подписал декларацию, передавшую судьбу чешского народа в руки германского рейха. Эти события произошли 14 марта 1939 г. «Сегодня самый счастливый день в моей жизни, — сказал Гитлер своей секретарше Кристе Шредер, — день объединения Чехии и рейха. Я войду в историю как величайший из немцев… Вы и Герда [другая его секретарша], поцелуйте меня!» — добавил он, указав на свою щеку{49}.
С точки зрения Берлина, заключение советско-германского пакта в августе 1939 г. являлось прямым следствием гарантий, данных Польше Великобританией 31 марта 1939 г. Помимо оккупации Праги, Гитлер уже в течение нескольких лет добивался возвращения Германии Данцига и предоставления коридора, который соединил бы Восточную Пруссию с остальным рейхом. Взамен «он, должно быть, признал бы польские границы, хотя это кислое яблоко трудновато проглотить», — опасался Геббельс, прекрасно знавший, что амбиции Гитлера простирались намного дальше Данцига. Но для Варшавы, доверившейся англичанам, подобные требования были уже в принципе неприемлемы.
В Берлине полагали, что Чемберлену пришлось не по вкусу унижение, каким оказался для него после возвращения из Мюнхена захват Праги — территории, никогда не принадлежавшей Германии и оккупированной вопреки всем обещаниям. Имело ли смысл одураченному и вдребезги разбитому Чемберлену продолжать политику примирения и умиротворения? 31 марта, через две недели после оккупации Праги, он взял да и заявил в палате общин, что «в случае действий, непосредственно угрожающих независимости Польши, правительство Его Величества будет считать себя обязанным незамедлительно помочь польскому правительству всеми средствами, находящимися в его распоряжении».
«Я приготовлю им адский напиток», — сказал Гитлер, узнав об этом. Поскольку он имел твердое намерение напасть на Польшу и догадывался, что в результате на западе вспыхнет война с Великобританией и Францией, нейтрализовать на востоке СССР стало для него жизненной необходимостью.
Таким образом, инициатива заключения германо-советского пакта однозначно принадлежала Германии.
Сталин в то время несколько умерил свой антифашизм и задался вопросом: не сдадут ли Великобритания и Франция Польшу точно так же, как сдали Чехословакию? Так, может, под «адским напитком» как раз и имелся в виду пакт со Сталиным? Доказательств этому нет, хотя весной начали нерешительно восстанавливаться экономические связи между СССР и Германией. «Они не смогут развиваться, пока не будут улучшены политические отношения», — откровенно заявил Гитлер в мае. Речь шла о том, чтобы уничтожить Польшу, прежде чем успеет вмешаться Запад.
Риббентроп убедил Гитлера, что возобновление экономических переговоров, прерванных в июне, может привести к кардинальной переоценке отношений с СССР. После Мюнхена злонамеренные попытки англичан и французов вовлечь СССР в свою политику безопасности начали раздражать Сталина, и тот избавился от Литвинова — поборника сближения с Западом{50}.
Литвинов был евреем, и Сталин велел заменившему его Молотову «очистить наркомат от евреев» — последние составляли подавляющее большинство среди руководителей посольств. И хотя, по словам Молотова, Сталин в ту пору не был антисемитом, несмотря на некоторые его высказывания[8], Гитлер счел подобные меры благоприятным знаком.
Он предоставил Риббентропу свободу действий и остался очень доволен заключением германо-советского пакта. «Вот это их озадачит!» — воскликнул он, намекая на французов и англичан, и велел подать шампанское: больше «нечего бояться английской блокады», решил фюрер, окончательная победа обеспечена{51}.
Пока между Риббентропом и Молотовым шли переговоры, кстати, весьма гладко, Гитлер, со своей стороны, ограничивался нагнетанием напряженности между Германией и Польшей, встречался с Чиано, заключал Стальной пакт с Муссолини… Так что объявление о соглашениях Молотова-Риббентропа прозвучало словно гром среди ясного неба, хотя информированные круги и чуяли неладное{52}.
Это стало настоящим Ватерлоо для французской дипломатии и означало неизбежную войну, по мнению англичан.
Расчеты Сталина
Политика Сталина во время заключения советско-германского пакта, а затем его поведение вплоть до нападения Гитлера на СССР — вот что всегда вызывало поистине бесконечные вопросы и предположения. Прежде чем анализировать эту ситуацию, заглянем в «Воспоминания» Хрущева, дающие общее представление о ней. Вряд ли стоит напоминать, что при первом издании «Воспоминаний» в 1970–1974 гг. отрывки, которые мы процитируем, были вырезаны цензурой, дабы не компрометировать еще остававшихся в живых, а то и находившихся у власти участников событий. Свидетельство Хрущева, надиктованное на магнитофон, безапелляционно и однозначно. И тем более ценно, что Хрущев в 1956 г. выступил с докладом, обличающим сталинские преступления.
«Приехал я с охоты [23 августа 1939 г.] и сейчас же направился к Сталину. Повез ему уток… Сталин был в хорошем настроении, шутил… Сталин рассказал, что Риббентроп уже улетел в Берлин. Он приехал с проектом договора о ненападении, и мы такой договор подписали. Сталин был в очень хорошем настроении, говорил: вот, мол, завтра англичане и французы узнают об этом и уедут ни с чем… Он понимал, что Гитлер хочет нас обмануть, просто перехитрить. Но полагал, что это мы, СССР, перехитрили Гитлера, подписав договор. Тут же Сталин рассказал, что согласно договору к нам фактически отходят Эстония, Латвия, Литва, Бессарабия и Финляндия… Относительно Польши Сталин сказал, что Гитлер нападет на нее, захватит и сделает своим протекторатом. Восточная часть Польши, населенная белорусами и украинцами, отойдет к Советскому Союзу… Он говорил нам: “Тут идет игра, кто кого перехитрит и обманет”… Нами в Политбюро происшедшие события рассматривались так: начнется война, в которую Запад втравливал Гитлера против нас один на один. В связи с заключенным договором получалось, что войну начал Гитлер… Такими действиями он вызывал на войну против себя Францию и Англию, выступив против их союзника Польши[9]… Если рассматривать войну как некую политическую игру и появлялась возможность в такой игре не подставлять своего лба под вражеские пули, то этот договор с Германией имел оправдание… И все же было очень тяжело. Нам, коммунистам, антифашистам, людям, стоявшим на совершенно противоположных политических позициях, — и вдруг объединить свои усилия с фашистской Германией? Так чувствовали и все наши рядовые граждане… Да и самим нам, руководителям, было трудно понять и переварить это событие… доказывать другим, что договор выгоден для нас, что мы вынуждены были так поступить, причем с пользой для себя»{53}.
«Когда 1 сентября немцы выступили против Польши, Риббентроп предупредил об этом советскую сторону, — продолжает Хрущев. — Наши войска были сосредоточены на границе. Я тогда тоже находился в войсках как член Военного совета Украинского фронта… Когда немцы подступили к той территории, которая по августовскому договору переходила от Польши к СССР, наши войска были двинуты 17 сентября на польскую территорию. Польша к тому времени уже почти прекратила сопротивление немцам. Изолированное сопротивление оказывали им защитники Варшавы и в некоторых других местах, но организованный отпор польской армии был сломлен… Сколько было продемонстрировано форса, сколько проявлено гордости, сколько выказано пренебрежения к нашему предложению об объединении антифашистских усилий, — и какой провал потерпела польская военная машина!»
В 1974 г. Хрущев говорил: «Нас сегодня постоянно спрашивают о том, знали ли мы, что Гитлер нападет на нас? Или он застал нас врасплох?.. Утверждать, что мы не ожидали нападения, было бы просто глупо… Но были ли мы предупреждены, когда и как это случится?..» Каждая из гипотез имеет своих защитников.
В сентябре-октябре 1939 г. победа над японцами на Халхин-Голе, по словам Хрущева, «еще больше развила вредные бациллы самоуспокоенности», которая и побудила впоследствии Сталина ввязаться в неудачную зимнюю кампанию против Финляндии, обнаружившую недостатки в организации советской армии.
В июне 1940 г., во время разгрома Франции, Хрущев «случайно… был в Москве». Он пишет: «Сталин тогда очень горячился, очень нервничал. Я его редко видел таким… Тут он буквально бегал по комнате и ругался, как извозчик. Он ругал французов, ругал англичан, как они могли допустить, чтобы их Гитлер разгромил… Победа немцев во Франции — это уже был сигнал, что угроза войны против Советского Союза возросла. На Западе силы, враждебные немцам, разбиты…»
Таким образом, Хрущев, по сути, делает вывод, что все расчеты Сталина рухнули: война надвигается быстрее ожидаемого, а советская армия не готова. Отныне Сталин делал все, чтобы не «обеспокоить» Гитлера, не дать тому предлога для нападения, даже отказывался поверить во вторжение, когда оно действительно произошло: «Это провокация»{54}.
Быстрота разгрома Франции опрокинула его расчеты и соображения. И он затаил глубокую обиду на нее.
Вернемся немного назад.
По мнению Сталина, отказ в помощи Чехословакии и Мюнхенские соглашения доказывали, что французы и англичане теснее, чем когда-либо ранее, сплотились с немцами, чтобы натравить последних на СССР. Исключенный из Мюнхенских соглашений, он стал взвешивать степень враждебности французов, а тем более англичан к Советскому Союзу. Главным врагом для него оставалась Великобритания — еще со времен революции и гражданской войны.
Призыв Черчилля, тогда еще не входившего в английское правительство, к объединению с Москвой ничуть не тронул советских руководителей, поскольку те отчетливо помнили, что он выступал в качестве главного зачинщика иностранной интервенции в республику Советов в 1919 г. Он до конца поддерживал белых, упорно мешал переговорам большевиков с условно независимыми государствами Прибалтики, желая сорвать заключение перемирия, которое позволило бы находившимся на том фронте красным войскам прийти на помощь силам, воевавшим против белых{55}.
Франции Сталин опасался меньше, хотя большевикам и с ней пришлось сражаться, когда она помогала Польше восстановить свою независимость (но затем такие политические деятели, как Эррио и Барту, задумались о переговорах с СССР).
Против немцев у него не было таких предубеждений. СССР и Германия уже имели опыт переговоров в Рапалло в 1922 г. С тех пор даже коренные идеологические разногласия ни разу не приводили их к конфликту. С фашистской Италией довольно сносные отношения сохранялись вплоть до начала 1930-х гг. Сталин рассудил, что если уж перед ним стоит необходимость сближения с гитлеровской Германией, то надо, по крайней мере, получше узнать идеи фюрера. Вместе со Ждановым (по свидетельству сына последнего) он погрузился в чтение «Майн кампф», который только что распорядился перевести, не переставая взвешивать «за» и «против» возможного альянса{56}.[10]
Архивы раскрывают нам некоторые интересные подробности. Например, такую (отчасти признанную, но не всегда афишируемую): инициатива заключения пакта однозначно принадлежала Германии. Впрочем, и у советской стороны против его заключения нашлось меньше возражений, чем можно было бы предположить. «Москва, скорее, предпочитала разделить Польшу, нежели защищать», — писал Даладье. А главное, Сталин опасался тройного альянса между Францией, Англией и Германией и не считал себя готовым к вступлению в надвигающуюся войну, вот и ухватился за предложение Гитлера, который тем самым обеспечил себе безопасность на востоке. Пакт не только давал Сталину время подготовиться к столкновению с Германией (а может, и не с ней одной), но и «буфер» из территорий, определенных как украинские и белорусские, а также означал широкомасштабный возврат к границам 1914 г. К тому же СССР, не приглашенный в свое время на Мюнхенскую конференцию, получил возможность вернуться в большую европейскую политику{57}.
С другой стороны, подобная националистическая экспансия отнюдь не подрывала замыслы всеевропейской революции, вдохновляемые Коминтерном. Правда, последний вынужден был изменить сроки и условия их реализации.
СССР не пригласили на Мюнхенскую конференцию несмотря на то, что он в свое время подписал с Чехословакией договоры, более-менее согласованные с той поддержкой, которую оказывала ей Франция. И не только не пригласили, но даже не известили о проведении конференции.
Это был крупный провал политики Литвинова, самого прозападного из представителей советского руководства. На следующий день после оккупации Праги в марте 1939 г. он получил от Молотова строгий выговор в присутствии Сталина, что, по сути, означало конец карьеры: через два месяца его отстранили от должности{58}.
Литвинов предложил собрать конференцию «шестерки» в Бухаресте, где Франция, Великобритания, СССР, а также Польша, Румыния и Турция рассмотрели бы наилучшие способы сопротивления Гитлеру. «Это преждевременно», — ответил Чемберлен, пока советский посол Майский объяснял Николсону: «Россия оскорблена Мюнхеном; она простит обиду, если вы пойдете ей навстречу». Со стороны Лондона ни о чем подобном не могло быть и речи. Лорд Галифакс считал сближение с СССР неуместным, поскольку военная мощь русских «незначительна». Когда адмирал Четфилд, у которого спросили его мнение, в Форин-офисе выразил опасение, что, если оставить инициативу Литвинова без внимания, СССР повернется к Германии, Галифакс расхохотался ему в лицо{59}.
Во Франции литвиновское предложение также вызвало возражения. «Среди поджигателей пожарников не нанимают», — сказал депутат-радикал Жан Монтиньи. Однако под давлением Даладье, который, видя возрастающую немецкую угрозу, заявил, что «отныне граница Франции проходит по Висле», министр иностранных дел Жорж Бонне собирался принять благоприятное для Москвы решение. Но Уайтхолл затягивал с общим ответом. Затем Галифакс отказался объявить, по предложению Бонне, что «любое изменение статуса Данцига будет рассматриваться как угроза независимости Польши». Сталин ясно увидел настроения английского руководства, когда посол Его Величества в Берлине Хендерсон предложил своему правительству сделать из Данцига вольный город — немецкий, выгнав оттуда поляков.
В дневнике, который Даладье вел в заключении, он записал 22 июня 1941 г., когда Гитлер объявил войну СССР: «Если бы Сталин объединился с нами еще в сентябре 1939 г., как я ему неустанно предлагал, то мы бы уже освободились от нацистского кошмара». Суждение в равной мере точное и преувеличенное. Точное в том смысле, что, если Франция и Англия сами оказались не способны спасти Польшу, если не получилось устрашить врага вдвоем, это вполне можно было сделать втроем. «Добейтесь для нас соглашения любой ценой», — просил Даладье генерала Думенка, которому поручили вести переговоры о военном соглашении в Москве. А преувеличенное — поскольку Париж позволил англичанам втянуть себя в обсуждение запутанного вопроса о гарантиях, которые Лондон желал распространить на Нидерланды, а Москва — на Прибалтику. Москва же настаивала на том, что политическое соглашение не имеет смысла без военного, подразумевающего вступление русских в Польшу в случае, если Германия начнет атаку на западе. А об этом польское правительство ничего не желало слышать — ни от Парижа, ни от Москвы. Когда Даладье, наконец, решился сообщить русским, что можно обойтись и без согласия поляков, было слишком поздно — Сталин уже договорился с Гитлером{60}.
Переговоры тянулись более пяти месяцев и проходили в обстановке взаимного недоверия. Англичане и французы опасались советской интервенции, СССР, в свою очередь, требовал оговорки о взаимности. А что могло означать в глазах Москвы, которая исподтишка вела переговоры об экономическом соглашении с Берлином, французско-немецкое сближение под эгидой комитета «Франция — Германия», празднуемое, словно большое событие? Не саботируют ли Бонне с англичанами переговоры с Москвой?{61}
Наконец, на встречи с Гитлером союзники мчались на самолетах (Чемберлен летал к нему три раза), а для того, чтобы встретиться со Сталиным, переговорщики выбрали оскорбительно медлительный теплоход. Разве не возникла экстренная ситуация в июле 1939 г., когда Гитлер угрожал Польше из-за Данцига? К тому же прибывшая англо-французская делегация не включала в себя ни одного министра или государственного секретаря. Когда она явилась в Кремль, оказалось, что английский представитель адмирал Дракс-Планкетт вообще ни на что не уполномочен и не имеет ответов на те вопросы, которые СССР задал его правительству.
«Хватит игры, — сказал Сталин Молотову. — Все это несерьезно, у этих господ нет никаких полномочий». Это происходило 20 августа, а уже 21-го Сталин предложил Риббентропу пакт, который они подпишут 23 числа. За ним последовали секретные протоколы{62}.
«Выпьем за нового антикоминтерновца Сталина!» — пошутил Сталин, когда произносились тосты в честь только что заключенного пакта. Он радовался, поскольку Гитлер «уступил» СССР Литву. «Наши страны больше никогда не должны воевать друг с другом», — заявил Риббентроп. «Мы на это очень надеемся», — ответил ему Сталин. Желая увериться в том, что он все правильно понял, Риббентроп попросил переводчика подтвердить его перевод{63}.
Чтобы прийти к такому соглашению, Риббентроп убедил Гитлера, что Россия вновь становится националистическим государством и это делает возможным союз с ней. Но неужели Сталин отказался, как позволял предположить подобный тост, от планов революции в Европе — одной из главных задач Коминтерна? Вряд ли, если судить по статье, написанной им тогда совместно с Димитровым, который сначала попросил было у Сталина по телефону разъяснений по поводу пакта (о секретных протоколах он не знал), но услышал, как тот вешает трубку.
Записи в дневнике Димитрова так передают суть слов Сталина, которые легли в основу упомянутой статьи, датированной 7 сентября 1939 г. (через неделю после начала войны): «Война идет между двумя группами капиталистических стран… За передел мира, за господство над миром! Мы не прочь, чтобы они подрались хорошенько и ослабили друг друга… Мы можем маневрировать, подталкивать одну сторону против другой, чтобы лучше разодрались. Пакт о ненападении в некоторой степени помогает Германии… Теперь фашистское государство [Польша] угнетает украинцев, белорусов и т. д. Уничтожение этого государства в нынешних условиях означало бы одним буржуазным фашистским государством меньше! Что плохого было бы, если бы в результате разгрома Польши мы распространили социалистическую систему на новые территории и население?»
Для тактики Коммунистического Интернационала и компартий важно следующее: «До войны противопоставление фашизму демократического режима было совершенно правильно. Во время войны между империалистическими державами это уже неправильно. Деление капиталистических государств на фашистские и демократические потеряло прежний смысл… Единый народный фронт вчерашнего дня был для облегчения положения рабов при капиталистическом режиме. В условиях империалистической войны поставлен вопрос об уничтожении рабства! Стоять сегодня на позициях вчерашнего дня (единый народный фронт, единство нации) означает скатываться на позиции буржуазии. Этот лозунг снимается».
Подобная линия, помимо того что подготавливала вступление советских войск в Польшу несколькими днями спустя, заблаговременно легитимировала условия секретного протокола к советско-германскому пакту ссылкой на положение украинцев и белорусов, которых Польша отобрала у Российской империи еще в 1919 г. в результате принятых странами-победительницами в Версале решений. Это никоим образом не означало отказа от дальнейшего распространения социалистической системы{64}.
«Только слепые могут не видеть, — писал затем Димитров в составленном вместе со Сталиным тексте, — и только законченные шарлатаны и лжецы могут отрицать тот факт, что эта война не имеет целью защиту демократии или свободы и независимости малых народов».
Таким образом, совсем не ожидая, что Гитлер победит Францию «одной левой», Сталин, конечно, видел в пакте своего рода ответ на Мюнхен, но вместе с тем соглашение, отнюдь не влияющее на будущность его глобальной стратегии европейской революции (невзирая на «шутку» по поводу Коминтерна). Пакт давал ему выигрыш во времени и пространстве. По крайней мере, так ему казалось в сентябре 1939 г. Девять месяцев спустя, после разгрома Франции, эти перспективы утратили смысл. Однако кое-какие «остатки» былых надежд еще сохранялись. Например, брошюра «Тореза — к власти», выпущенная в Париже летом 1940 г., показывает, что Коминтерн находил параллель между Францией 1940 г. и Россией 1917-го — тот же оккупант (немцы), тот же кризис власти, которую необходимо взять в свои руки… Именно эта «листовка» так сильно пугала генерала Вейгана в час национального поражения.
Энергичная коммунистическая мобилизация во Франции после нападения Германии на СССР также свидетельствовала, что глубоко в подполье коминтерновский проект жив, как бы ни вела себя с оккупантами французская компартия в период с июля 1940 по июнь 1941 года{65}.