Семь клинков во мраке — страница 47 из 102

– Снаружи – полное дерьмо, – сказала я вместо этого. – Даже с таким сильным двигателем он увязнет в грязи. Подождем до утра. А к тому времени и Конгениальность притащится с охоты обратно.

Кэврик не сказал ничего, что заставило бы меня напомнить ему, у кого тут револьвер больше, так что, судя по всему, с планом он согласен. Я подняла взгляд и увидела, как младший сержант смотрит через стекло на дождь, выстукивающий по каркасу Вепря железный ритм.

– И да, я знаю, что обещала отпустить тебя на волю, как только переговорю с Пеплоустами, – продолжила я. – Но выяснилось, что твои услуги понадобятся еще для одного дельца. Мне нужно на север, как можно быстрее, к…

Слова застряли в горле, перед глазами потоком пронеслись образы. Пламя, огонь, обугленные тела, небеса без звезд, ветра, воющие полными ненависти голосами. Я думала, эти образы буду видеть лишь во снах. Что мне никогда больше не придется возвращаться к ним наяву.

– К Плевелам, – наконец произнесла я; слова отдавали гнилью.

Кэврик не оглянулся. Забавно, я определенно ожидала хотя бы возмущения. Однако он все так же сидел и смотрел в окно. Я осмелела.

– Знаю, там опасно. Но ты не волнуйся, тебе не придется забраться дальше нужного. – Я помолчала, усмехнулась. – Ну, если ты сам захочешь, конечно, останавливать я не стану. Но мне, возможно, сперва понадобится глотнуть винца и…

– Ты его убила.

Он сказал это так тихо, что я едва расслышала за шумом дождя. Забавно, впрочем, что именно это и привлекло мое внимание. Голос принадлежал человеку невинному. А таких в Шраме не найти.

– А?

– Ты его убила, – повторил Кэврик. Медленно обернулся, не вставая с места, уставился на меня пустым взглядом. – Он умолял о жизни, а ты его убила.

А-а. Так вот что его так расстроило.

Собственно, я уже тебе говорила, что Кэврик хорош собой. Даже лучше, он… великодушен. Глаза его, даже столь опустошенные, как тогда, все равно казались мягче, добрее, нежели все, что мне доводилось видеть в этих краях. И я не горела желанием отнимать у него это свойство.

Однако дерьмо, даже благоухающее, я не была готова глотать.

– Да. – Ответ прозвучал коротко, рублено. – Убила.

– Как животное. Ты его выпотрошила.

Я поискала остроумную фразочку. Не нашла. С губ сорвалось, о чем я даже не думала.

– Он и был животным.

– Он был человеком.

– Ты видел, как я убивала массу людей.

– Они не стояли на коленях, – шепнула позади меня Лиетт.

– Он всего лишь выглядел как человек, – прорычала я. – Самые жуткие звери всегда притворяются людьми. – Я фыркнула. – Что, нужно было оставить его в живых?

– Да! – Кэврик поморщился. – Нет… то есть не знаю. Он убийца и скиталец, да. Но он сдавался, он предлагал сведения. Не надо было так… так…

– Да, – сказала я. – Надо было. Я убила не человека. Я убила Креша Бурю.

– Он все равно был…

– Он все равно был Крешем, мать его, Бурей, – ощерилась я. – И до этого он был Крешфараном ки-Назджуна, самым невменяемым мастером школы магии, известной своей невменяемостью. Он призывал ветра такой мощи, что они сдирали с революционеров шкуру заживо и разносили их кровь на двадцать миль вокруг. Он гонялся за обитателями, пока у тех моча по ногам не начинала стекать, пока у них не пересыхало во рту, и вырывал их дыхание из легких. И все это он делал во имя Империума…

– А стоило ему уйти в скитальцы, – продолжила я, – как он и вовсе забыл о милосердии. И после всего, что он сотворил, я должна поверить, что он заслужил лучшего только потому, что постоял на коленях и прорыдал пару желанных для вас слов? Ты мне веришь?! – Я рывком развернулась к Лиетт. – А ты?!

Я смотрела то на нее, то на Кэврика; они отводили глаза. Я двинула кулаком по стене Вепря, металл содрогнулся.

– Вы мне верите?!

– Я… я верю.

Голос Лиетт задевает меня отнюдь не когда она кричит, проклинает или источает яд. Я начинаю волноваться, когда она запинается. Она так часто упоминает свою гениальность, что впору в ней усомниться, однако она и правда гениальна. Все ее действия обдуманны, взвешены столь придирчиво и скрупулезно, что аж больно.

Поэтому, когда она теряет дар речи, я понимаю: что-то не так.

– Я верю, что ты должна была его убить, – прошептала Лиетт. – Я просто… я не…

Она взглянула мне в глаза на долгий, жуткий миг. Миг, в который я вспомнила все мгновения, когда ее пальцы касались моих шрамов, когда она прижималась губами к моей шее. Миг, в котором я увидела, как все это меркнет, оставляя мне лишь печаль на ее лице.

– Я не знаю, должен ли он был умереть.

Я сглотнула эту печаль. И всю злость, всю боль, что шли с ней бок о бок. Я надменно расправила плечи, загнала все свои чувства поглубже в сердце.

– Должен был, – ответила я. – Скитальцы опасны. Все мы. Среди нас не найти опаснее меня.

– Это я знаю, – проворчал Кэврик.

– Не знаешь, – рявкнула я, разворачиваясь к нему. – Иначе понял бы, насколько ты тупой мудила, если считаешь, что я не ведаю, что творю.

– Все ты ведаешь.

– Тогда какого хера ты…

– Потому что такого дерьма не должно быть!

Кэврик с криком подскочил с места. И взгляд его перестал быть пустым. Он вперился в меня, полный огня, злости, ненависти, что я видела на всех тех лицах, на которых ни за что не хотела ее увидеть. Руки, дрожа, сжались в кулаки. Кэврик подался вперед, словно хотел пустить их в ход. Не стыдно признать, что я шагнула назад; в тот момент Кэврик стал похож на человека, умеющего убивать.

– Революция была рождена в пламени правосудия! – заорал он на меня. – Когда мы оставили Империум, над нами смеялись. Нас звали нолями, выскочками, животными! Мы доказали, что они неправы. У нас есть кодексы, у нас есть законы, у нас есть лучшая жизнь. – Кэврик опять стиснул кулаки. – Мы убиваем имперцев не потому, что они заслуживают смерти. Мы их убиваем, чтобы защитить нашу жизнь. Мы не насилуем, не пытаем, и мы, ясен хер, не насаживаем на мечи тех, кто молит о пощаде!

Такой огонь, который тогда пылал в глазах Кэврика, ты вряд ли встретишь еще. Нынче не встретишь, по крайней мере. Такой огонь опасен, он вдохновляет других, вынуждает жертвовать жизнью ради горстки тупых, красивых слов.

Поэтому мне не было стыдно плеснуть на него воды.

– Я не революционерка. Но добилась правосудия.

– Зарезать человека – не правосудие! – ощерился Кэврик.

– А хера с два! – рявкнула я в ответ. – Если ты веришь хоть в часть того дерьма, которое тут нес об этой вашей Революции, тогда ты понятия не имеешь, что такое правосудие. Да весь гребаный Шрам не имеет понятия. Здесь отпустят убийцу, если у того есть деньги, отправят насильника на все четыре стороны, если он из правильной семьи, сломают несчастному обе руки, если он откажется подписывать ложное признание, а белые богатеи в прелестных одеждах со сверкающими значками будут продавать вискарь, сигары и поздравлять друг друга с принятием очередных законов, которые сами же написали, чтобы обходить их.

Только когда на лице Кэврика вновь отразился страх, мой собственный страх наконец затопило гневом. И следом вспыхнул горячий, словно кровь, стучащая в висках, Какофония у меня на бедре.

– Потому что правосудие существует не для жертвы, верно? Не для девчонки, рыдающей каждую ночь, не для мальчишки, хоронящего отца. А для душегуба, для судьи, для говнючил вроде тебя, которым хочется почувствовать себя выше всего этого, мол, прощение убийцы покроет нашу неспособность защитить его жертв. – Я сплюнула на пол. – Человек убивает, и вы лебезите перед ним, вопрошаете, что же пошло не так. Человек умирает, и вы пожимаете плечами, переступая через труп.

– Это не так, – сказал Кэврик.

Вернее, попытался сказать. Его голос утратил уверенность, присущую тому, кто знает истину. Кэврик имел в виду не «это не так», а «это не должно быть так».

– Так, – прорычала я. – Правосудие не теплое и уютное, как тебе кажется. Оно холодное, оно скорое. Если бы ты знал Креша – не рыдающего на земле пацана, а Креша, сука, Бурю, – если бы ты знал, что он творил, ты не стал бы вот так меня бесить.

И тогда Кэврик посмотрел на меня. Без огня. Без пустоты. Без мягкости. Взглядом, к которому я совсем не привыкла. А когда Кэврик заговорил, его голос было больно слышать:

– Что он тебе сделал?

И тут я поняла, почему мне не нравилось, как он на меня смотрит. Почему мне не нравилось, как на меня смотрит Лиетт. Почему я не хотела, чтобы они спрашивали, думали, знали, отчего я живу так, словно у меня в груди торчит нож.

И я дала им все тот же ответ: ледяное молчание, на которое я не была способна, пока мне не задали этот вопрос. Оно оказалось даже лучше настоящего ответа. У нас есть все эти оперы, говорящие о правде величественными, изысканными словами: крылья, что избавляют нас от оков лжи, свет, что мы источаем во тьме. Но это лишь опера. А не правда. Правда – неуклюжая, злая, выплюнутая сквозь слезы, извинения, обвинения.

Настоящий ответ: я не хотела отвечать.

Настоящий ответ: я не хотела вспоминать то темное место, то свечение, тот голос, шепчущий «мне жаль».

Настоящий ответ: я хотела запомнить улыбку Креша не сверкающим ножом, что навис надо мной, но умолкшим ртом мертвеца на крыше «Усталой матери».

Настоящий ответ: я не хотела произносить слова, которые напомнят мне, как тяжело носить эти шрамы и как сильно они болят холодными ночами.

– Не волнуйся обо мне, – ответила я негромко, как будто искренне. – Не волнуйся о том, что он сделал, что сделали все они. А о том, что они намереваются сделать. О том, что увидел в Старковой Блажи, о том, что случится с сотней, с тысячей других женщин, детей, мужчин, если я не остановлю тех, кого должна остановить.

А вот это… это прозвучало неплохо. Совсем не неуклюже. Сама изысканность. Какой обычно и бывает ложь. Правда – мерзкая штука, посаженная в благодатную почву, растущая, не подвластная никому.

Но ложь?.. Ложь искусно сплетается. Ее добывают из тьмы, выковывают, оттачивают до совершенства. Ложь превосходна. Люди ее обожают.