— Конный, — поспешил согласиться Женя. — Значит, Рязанское княжество. А река, стало быть, Ока?
— Ока, чужестранец.
«Интересно, — подумал Женя, — если во все предыдущие Перемещения нас забрасывало точно к нужному человеку, то сейчас, похоже, примета дала сбой. Батыя тут не видать. Да и не было его на Руси в 1242—1243 годах, если верить летописям. В сорок втором он возвращался из Венгрии по степям Причерноморья. А в Венгрии ему крепко по шапке дали. Так, что же получается? От границы Рязанского княжества до Астрахани… то есть до Сарай-Бату — полторы тысячи километров, если не больше. Через лесостепи и степи, через Дон, вниз по Волге… это, я вам скажу, братцы, — огромный путь. Месяц, а то и больше. Тем более с общественным транспортом тут у них туго. Перемещение? А хватит ли у Эллера и Поджо сил на новое Перемещение? Неясно. Правда, жрут они от души, силы восстанавливают капитально. И примкнувший к ним козел Тангриснир…» — Женя выглянул в окно горницы и увидел, как громадный козел под любопытствующими взглядами дружинников и гридней жрет обломок бревна, затрачивая на это ровно столько усилий, сколько обычный козел употребил бы на пережевывание пучка травы.
— Велики страсти Батыевы, — меж тем продолжал воевода. — А я тут поставлен, чтобы хранить предел земли Русской и предупредить, когда поганые снова прибегут на Русь. Знамо ли вам, гости, что я не простой воевода? Что поставлен я здесь самим князем Всеславом Юрьевичем, ибо убоялся меня сам Батыище со рати его!..
«Понятно, — рассуждал Женя, — вот и потянуло на похвальбы вреводу-батюшку! Медов испил, пора поврать, натуру молодецкую выхлестнуть!»
— Когда пришел Батый в Рязанскую землю, был я в полку славного боярина Евпатия, Коловратом кликали его, — пустился точить лясы воевода Вавила Оленец. — Были мы в Чернигове с князем Ингварем Ингваревичем. Узнали, что прибежал Батый с ордами в Рязанскую землю и двинули на него с полком в тысячу семьсот копий. Приехали мы в землю Рязанскую и увидели ее опустевшую и поруганную: города разорены, церкви пожжены, а великое число большого и малого люда избито. Тысячи, тысячи!.. И воскричал боярин Евпатий в горести души своей, распаляяся в сердце своем. И погнались всей дружиною вослед безбожного царя Батыища, и едва нагнали его в земле Суздальской, и внезапно напали на станы Батыевы. И начали сечь без милости, и смешалися все полки татарские. Один рязанец бился с тысячей, а два — с десятью тысячами. А когда притомилась рука моя, попал я во полон посеченный, душа в теле едва колышется. Изнемогал я от великих ран, и было нас, полонян, пятеро. Хан Батый сидел на коне, золотом богато изукрашенный дивно, в панцире, что зовется на языке поганых «хуус хуяг», в руцех же держал меч именем «мэсэ», весь в золоте и смарагдах. Вокруг поганого царя стояли турхагуты — воины дневной стражи, и кэшиктэны, Батыевы дружинники. И висели проклятые черные стяги Батыевы — оронго.
— Ну вот, — пробормотал Женя. — Началось! Какой образованный воевода попался.
— Шел смрад от поганого Батыища, а татарва пахла серой, воинство сатанинское! — входя в раж, вдохновенно живописал Вавила. Было видно, что он рассказывал эту историю не в первый и не во второй раз, все время украшая ее новыми и новыми подробностями. Количество и правдоподобность оных зависели, конечно, от количества выпитого. — И рек царь Батый: «Какой вы веры, и какой земли, и зачем мне много зла творите?» Я предстал пред поганым и держал такой ответ: «Веры мы христианской, от великого князя Юрия Ингваревича Рязанского, а от полка мы Евпатия Коловрата. Посланы мы тебя, могучего царя, почествовать!» Подивился он моему ответу и выдал нам тело могучего Евпатия, тысячью ран уязвленное…
— Гри-и-и-инька! — натужно орал кто-то снаружи.
— Слышу, ча. Ча орешь-та?
— Гри-и-инька, иди в горницу, там воевода медами балуется, сказы сказывает, сейчас, кубыть, тебя потребует пред очи, чтоб ты про Змеищу-Горынчищу красно врать сел!
— А ча? И сяду.
— Экий ты побрехун, Гришаха!
— Нам язык Господом не для молчания даден, ча, — резонно возражал враль и краснобай Григорий.
— И рек Батый, глядя на тело Евпатьево!.. — почти орал воевода, размахивая чашей с питным медом. — «О Коловрат Евпатий! Хорошо ты меня попотчевал с малою своею дружиною, и многих богатырей сильной орды моей побил, и много полков моих извел. Если бы такой вот, как ты, служил у меня, — держал бы я его у самого сердца своего».
— Да, — сказал хмельной Эллер. — Бывали битвы!.. Мой батюшка тоже был славный воитель. Вот этим самым молотом, — Эллер выразительно похлопал по рукояти Мьелльнира, — он побил пятьдесят великанов-ётунов. Рассказывал он мне о том, как ратился он с чудовищем страшным — мировым змеем Ермунгандом. Был тот змей зело страшен и велик, телом длинен и толст, и изрыгал он яд гибельный…
— А я на сафари в Африке убил льва, — непонятно с чего вставил Жан-Люк Пелисье, протискиваясь между увесистыми словами рыжебородого диона.
— Геракл, блин! — пискнул Афанасьев.
Суровый взгляд Эллера, оборванного в самом начале саги, вонзился в двух незадачливых болтунов. Впрочем, бравый воевода Вавила Оленец пришел на выручку, сам того не заметя. Он омочил бороду в меду, несколько раз икнул и крикнул:
— А и мы горазды с чудищами борониться-ратиться! Есть у меня в дружине храбрый войnote 20, что бился с нечестивым чудищем Батыевым и повоевал-устрашил его. Зовется то чудище Змей Горыныч, и прилетает оно из-за гор дальных, черных, колдовством укрепленных. У того Змея пять голов, из пастей пышет жар, хвостище что твое бревно, крылья полощут, глаза наговоренные, мутные… страсть! Грии-и-инька!!!
— Поди, воевода кличет, — зашептались во дворе. — У него уже змий о пяти главах. Сейчас еще чашу медка пареного откушает, и все десять глав у Горынчища отрастут.
— Грии-инька!!!
В горницу вошел молодой парень отнюдь не богатырского виду, со свежим розовощеким лицом и лукавыми серыми глазами. Щедрая копна русых волос взъерошилась на голове. Гринька поклонился воеводе и гостям и стал у стены, ожидая распоряжений начальства.
— Гринька! — воскликнул свет Вавила Оленец, храбрый рязанский воевода. — А ну-ка поведай дальним гостям дивный сказ о Змее и великом Укротителе, который один властен над силой Змеиной и всего Змеиного рода!
— Укротитель? — проговорил Женя Афанасьев, в голове его от меда зашумело, захороводило. — В главной роли — Ев…гений Леонов. А кто играет Змея Горыныча? Ник…кулин, Вицын… М-моргунов?
— Диковинны слова твои, не разумею их, ча, — поклонился Гринька. — А сказ мой правдив. Два лета минуло с тех пор, как видел я погибель земли Русской — страшного Змея Горыныча. Ввечеру вышел я на улицу, ча. Парни играли, девки вели хоровод, старички на завалинке тянули беседы. Не туча замутила небо, не закатилось ясно солнышко — из-за гряды леса вылетело на нас чудо-чудище! Понеслось над деревней, паля огнем. И было у него пять глав.
— Шесть, — упрямо сказал пьяный воевода.
— …шесть глав.
— …а седьмая, — продолжал Вавила, не давая своему записному сказителю продолжать, — пышет искрами, а шесть — те разят огнем наповал!
— Змей Горыныч не существует, — важно заявил Жан-Люк Пелисье, который начинал понимать разницу между французским коньяком, употребляемым малыми рюмочками, и ядреным древнерусским медом, распиваемым двухлитровыми чашами. — Змей Горыныч — это пережиток язычества, зло, персонифицированное в образе змея…
Афанасьев дергал его за рукав. Пелисье не обращал внимания:
— В мифе о Змее Горыныче отразились более древние представления о мировом змее, который…
Афанасьев ткнул его кулаком в бок. Пелисье задохнулся. Афанасьев принялся совать ему кусок жареной дичи. Жан-Люк сопротивлялся и гнусил:
— Пережиток язычества… эстетизация мирового зла… синкретизм…
На «синкретизме» Жене все-таки удалось запихать дичь в рот умничающего полукровки. Пелисье утихомирился и только смотрел исподлобья своими маленькими поросячьими глазками.
Гринька, который невинно проморгал всю сцену с «пережитком язычества», продолжил:
— Полетел Змей Горыныч и стал пламенем жарить. Убить так никого и не убил, а попалил много. А потом опустился он на луг, и сошел с него черный волхв. Сказывали в народе, что прозвище его Укротитель и что сам Батый чтит и поклоняется ему. И Змей преклонил пред черным волхвом все семь своих глав…
— Десять! — крикнул клюющий носом вздорный воевода.
— На черном волхве, Батыевом колдуне и владыке Змея, было багряное одеяние цвета пролитой кровушки. И испещрено оно колдовскими значками. Никто не может их прочесть. Сказывают, ча, в них сила того колдуна, Укротителем прозывающегося. Говорят, он и самого Батыя покорил. Такова сила волхва в багряном одеянии и письмен чернокнижных…
— И как же ты победил Змея? — перебил его Афанасьев.
— Взмахнул я рукой!.. — с готовностью затараторил Гринька, преданно глядя на засыпающего воеводу. — И…ча…
Воевода ткнулся лицом в блюдо с недоеденной белорыбицей. Как позже узнали наши герои, воевода не переносил мирной жизни и потому каждый день без войны сопровождал немилосердным употреблением медов крепких и наливок сладких. Появление дионов и Афанасьева с Пелисье его подкосило окончательно: встречу гостей обмыть следует.
Воевода захрапел. Гринька, оборвав свой рассказ, на цыпочках вышел из горницы.
— Ну и ну! — возмутился Афанасьев. — Пьянство в военное время! Воевода аполитичен и морально неустойчив. Возмутительно! И что будем делать?
— Он вроде шевелится, — сказал Эллер. — Я его могу разбудить. Только бы не содеялся шум великий.
— Н-не надо, — поспешно произнес Афанасьев, густо запинаясь. — А эти меды… д-дело серьезное!
— И призвал меня Батый поганый, — забормотал воевода во сне, — и рек: выбирай из табунов моих…
Вавила Оленец сладко причмокнул губами и вновь испустил чудовищный храп. Вошли слуги и понесли его в опочивальню.