Мы обратили внимание на то, что на протяжении всей партизанской области поручик Попель[1662] не становится часовым на площадке вагона, а, сказавшись больным, лежит, укрывшись с головою. Потом оказалось, что он был атаманом одного из партизанских отрядов и теперь боялся быть опознанным. Этот Сеня Попель был моим товарищем по гимназии и по парусному спорту. В Киеве он пришел ко мне и попросил зачислить его на службу. Минуя реабилитационную комиссию, я определил его в штабную комендантскую роту – мог ли я подозревать, что мой Сеня истреблял москалей и что он пришел укрыться под моим крылом. В Одессе Попель исчез, и я его больше никогда не встречал (между прочим, в нем малороссийской крови не было. Отец – поляк, а мать, кажется, рязанская).
Перед самым отъездом в отпуск меня обокрали. Я жил в Киеве в квартире генерала Ломновского[1663], оставшейся на попечении старой гувернантки генеральских девочек. Там жила одна проститутка, подруга какого-то комиссара, вселившаяся при большевиках в эту квартиру. Гувернантка просила меня выселить эту девушку, но мне было жаль подвергать ее, глупую и на вид безобидную, мытарствам, связанным с указанием полиции ее местопребывания. За мою жалость она отплатила тем, что унесла все, что я накопил для подарка Милочке (кожи, нитки, материи и проч., которое нам выдавало интендантство из захваченных складов). В полиции мне сказали, что это – известная воровка. Мои офицеры помогли мне в беде: каждый дал часть своих запасов материи, ниток, кож, и я – спасибо им – явился домой с пристойным гостинцем.
Но и без гостинца встреча была бы радостной. Милочка сильно похудела за эти месяцы. Сперва она медленно оправлялась от болезни и перенесенного горя. Теперь только, когда я пишу эти строки и когда от описываемых событий нас отделяет 38 лет, она призналась мне, как тяжела была для нее смерть Егорушки, желанного ребенка: в первые месяцы она, никогда не плачущая, плакала при виде на улице детской колясочки, при виде в витринах предметов младенческого обихода. К этому горю добавлялась и тревога обо мне, а кроме того, она тяжело страдала от того гнета, который лежал на ней, на семье, на всем населении, и, наконец, она жила впроголодь, как и все «буржуи». В нашей огромной квартире водворился штаб интернациональной дивизии, и комиссар этого штаба, полусумасшедший детина, то донимал всю семью своими дружескими разглагольствованиями, то угрожал ее всю уничтожить и при этом угрожающе держал в руке взведенную гранату. Этот постой не избавлял семью от частых обысков, причем были взяты мои шашки, седло и почти все мое офицерское обмундирование.
Атаман Григорьев[1664] и последующие администраторы убили много тысяч людей. Чека помещалась на Екатерининской площади, но это садистическое учреждение не было столь страшным, как стоявший в порту крейсер «Алмаз», где помещался кровожаднейший матросский трибунал. Народная частушка запечатлела жестокость этого судилища: «Яблочко, куда ты котишься? Попадешь на “Алмаз” не воротишься!» Говорили, что водолаз, посланный осмотреть дно крейсера, сошел с ума от вида сотен мертвецов, стоявших в воде с привязанными к ногам кусками рельс и шевелившихся от движения воды.
Погибло много людей нашего круга. Мой друг, капитан Митаки[1665], будучи ранен в бою, не мог уйти с добровольцами в апреле из Одессы; его приютил еврей-адвокат, но его выдал сын этого адвоката, обозлившись на Павла во время политического спора за то, что он обругал евреев; Павла расстреляли. С его вдовой и дочерью я познакомился через 30 лет в Америке.
Погиб мой дядя Ромео. Исчез дядя Артуро. Несколько офицеров 15-й артиллерийской бригады, несколько шереметьевцев[1666], несколько приятелей теннисистов были умучены. Я не видал подвалов одесской Чека, но в Киеве я насмотрелся, при раскопках, таких ужасов, что даже мои войнами закаленные нервы и сейчас содрогаются. Это нельзя назвать зверством, потому что в царстве зверей не существует жестокости, не оправдываемой потребностью в еде (знаю 2 исключения – игра кошки с мышью и истребление насытившимся хорьком целого курятника). Невозможно поверить, что главным палачом в Киеве была женщина, товарищ Роза[1667]; весь Киев жалел, что полевой суд приговорил ее просто к повешению – все хотели для нее утонченно-мучительной казни. И в Одессе была специалистка по расстрелам и по мучениям перед расстрелами – это была молодая ведьма с эротически-кровожадным психозом[1668].
Людей арестовывали по доносу, по подозрению и по произволу. Арестовали, например, моего знакомого ротмистра Муханова; через несколько дней ведут на допрос; не дожидаясь вопросов, Муханов спрашивает: «В чем я обвиняюсь?» «Вы обвиняетесь в том, что вы арестованы», – отвечает комиссар юстиции, по-видимому из грузчиков. Муханов, будучи юристом, стал ему вразумительно объяснять бессмысленность такого ответа. Комиссар внимательно слушал и сказал: «Вы в этих штуках здорово разбираетесь. Хотите, я вас назначу своим помощником?»
Психоз страха, психоз неуверенности в завтрашнем дне овладел населением Одессы, голодавшим и ни откуда не видевшим спасения: внешняя торговля прекратилась; промышленность стала из-за отсутствия угля; Одесса сделалась только административным центром – но для этого не было надобности в полумиллионном населении.
Как всегда во время революции, вещи переходили от обреченных классов к новым классам. Знать и богачи распродавали, чтобы прокормиться, а комиссаро-знать и скоробогачи жадно скупали, чтобы кичиться своими жизненными успехами. Преуспевали единицы, бедствовали все. Полковники служили ночными сторожами. Мой тесть служил помощником архивариуса в архиве того самого штаба округа, в котором был некогда генерал-квартирмейстером[1669]. Мать моя шила летнюю обувь. Отец мой от огорчения разболелся и работать больше не мог. Теща, как самая религиозная из нас, спокойнее всех переносила ниспосланные Богом испытания.
Прихода добровольцев ждали с нетерпением, но они избавили от террора, не избавивши от нужды. Милочка была уверена, что я буду в числе тех, кто первыми высадился у Малого Фонтана под прикрытием огня добровольческого флота. Под огнем морских орудий пошла она с моим братом праздновать мое возвращение: празднование заключалось в том, что они позволили себе большую роскошь – поесть мороженого. Возвращалась она домой под ружейным огнем, но ее ждало разочарование. Передовые цепи полковника Барановского подошли к нашему дому, залегли у дома, а я не появлялся. Милочка пошла угощать добровольцев чем Бог послал и расспрашивала обо мне, но офицеры обо мне ничего не знали. И только через 3 недели я дал о себе знать и обещал приехать ко дню ее Ангела. Но приехали мы несколькими днями раньше, и к ее огромной радости при виде меня примешалось маленькое женское огорчение: после болезни ей пришлось коротко остричь свои волосы и ей хотелось к моему приезду привести их в порядок и завить для красоты, а пришлось показаться простоволосой. Я, конечно, не мог при встрече с Милочкой наблюдать со стороны проявления нашей радости, и лишь много лет спустя в 1942 году увидел я, как выявляется такая радость: я шел по улице Белграда и увидал красивую еврейскую девушку лет 20 и еврея несколькими годами старше ее – они шли рука в руке и глядели друг на друга и не видели, не ощущали ничего, кроме самих себя. По-видимому, они только что встретились после долгого неведения друг о друге – в то время гитлеровцы[1670] засадили белградских евреев в лагерь между Белградом и Земуном, где были выставочные павильоны, и уничтожали их голодом; такие же лагери смерти были и в других местах Югославии. Обычно мы видим людей, но не души их; глядя же на эту пару молодых людей, я как бы не видел их, но ощущал, почти видел их души, сияющие счастьем от встречи, от воссоединения… Нечто подобное произошло и с нами – Милушей и мною – в момент моего возвращения домой. Но Милочкина радость была двойной: возвратились и муж, и любимый брат Миша.
Миша на пристани нанял подводу для доставки наших чемоданов домой и пошел, ее сопровождая, а я решил по дороге зайти побриться, но прежде, чем разделиться, мы торжественно дали друг другу обещание встретиться подле военного училища и домой прийти одновременно; каждому из нас хотелось видеть радость родных при нашем неожиданном для них появлении.
Конечно, велика была радость и родителей наших. А привезенные гостинцы пригодились – теперь можно было починить обувь, кое-что сшить и вообще шить: ведь при большевиках нитки исчезли.
Отдохнувши несколько дней дома, мы с Мишей стали собираться в обратный путь. В те дни конечная победа над коммунизмом казалась не только публике, но и нам, «небожителям Генерального штаба», близкой: генерал Кутепов взял 9 сентября[1671] Курск и победно шел к Орлу. Можно было предполагать, что и отряд генерала Бредова пойдет к северу, имея своей базой Киев. Поэтому я предложил Милуше ехать со мною в Киев, чтобы быть со мною, пока наш штаб находится в Киеве, и быть в связи со мною, когда штаб с отрядом начнут новый поход. Милочка с радостью согласилась и быстро собралась в путь. 15 октября[1672] мы поплыли в Николаев, где сели в мой вагон.
В то время путешествие по железной дороге было медленным: на станциях стояли часами в ожидании смены паровоза; в пути останавливались, чтобы кочегар поднял пар (держать давление было трудно, потому что не было хорошего топлива; говорили, что в Закаспии топили вяленой рыбой, которая сгнила в складах, вследствие невозможности вывоза ее); если машинист замечал у пути штапель шпал, то он останавливал поезд, и пассажиры пилили шпалы и грузили в тендер. Ехали мы не туда, куда хотели, а куда можно было проехать, минуя партизанские районы – от Знаменки до Рамадана и от Гребенки до Таращи и Цветково область вдруг покрылась сетью украинских или большевицких партизан. Природа не терпит пустоты. Добровольческая армия не была в состоянии заполнить своими войсками Правобережную Украину, и поэтому ее стали заполнять партизанские отряды. Они было присмирели, когда шло продвижение добровольческих войск к Киеву по обоим берегам Днепра; дальше к западу петлюровские партизанские отряды присмирели потому, что тут продвигались на север три советские дивизии, которые, как уже было упомянуто, спаслись, пробравшись в коридоре между Киевом и Житомиром. Но в пределах Киевской области генерал Драгомиров занимал войсками генерала Бредова только Киев и линию по р. Ирпень