– Да он же маразмат! Выбьет из носа – и идёт с ожерельем на груди! – не унимался Крепостнов.
Зло повернулся к Туголукову, в упор не видя Олимпиады:
– Он хорошо про неё заботился, а она бренговала!
– Что с вами, Геннадий Иванович? – решилась спросить Олимпиада. Крепостнов её не слышал. Снова лёг на спину. Вроде бы успокоился.
– Беременная в комбинезоне! – полетел к потолку крик. – Наш мастер деторождения!
Олимпиада встала, пошла из палаты. Сгибаясь, будто с приступом живота.
– Вместо бедер – бёдрышки! – закричал Субботин. – Жалкое зрелище!
Когда в холл приковылял Георгий Иванович, Дворцова ходила, пытаясь удержать истерический смех: «А он не опасен, Гора? Хах-хах-хах!» Туголуков, косо улыбаясь, успокоил её, сказал, жуя языком, что нн-ет, не-э опасен! И тоже начал смеяться. По-своему. Точно воркотню голубя в горле прятал.
Потом он с аппетитом ел принесённые вареники с капустой, заправленные постным маслом. Мычал, мотал головой, хвалил Олимпиаду. Дворцова видела, что он поправляется. Сразу начинали наворачиваться слёзы. Но о неприятном, о случившимся с ней вчера, не рассказывала. Не могла. Не имела права.
Проводила Горку обратно в палату. Крепостнов первый поздоровался с ней. Улыбался. Ему тоже сделали укол. По приказу Турсуновой. От шизы. Жарко, Олимпиада Петровна!
У самой Дворцовой о её самочувствие справились поздно вечером. По телефону.
Черненьким прахом на груди Фантызина лежала крашеная головёнка Голяшиной. Его новой подруги. Которая растягивала губы сейчас как слюни: «Ну Ви-итя, не говори с ней. Я не хочу-у». Фантызин, смеясь, подносил трубку к «слюням»: «Ну Дворцова. Как тебе не сты-ыдно. Зачем ты слушаешь Ви-итю?»
Фантызин, услыхав, наконец, ответное слово «говнюк», с удовлетворением клал трубку на аппарат. Затем в страстном поцелуе собирал все губы Голяшиной.
Олимпиада сидела-плакала у залуненного окна. Жалела и себя, и бедного Горку, которого скоро должны выписать…
Из динамика в тёмном углу комнаты дикторша-казашка осторожно говорила по-русски. О погоде на завтра. По области. О том же самом уверенно заговорила по-казахски. Прощаясь со слушателями, опять с опаской выговорила несколько русских слов. Мол, передача окончена. Всего вам… доброго… Поперхнулась последним словом. Повисла долгая испуганная пауза. И с каким-то шумом – словно что-то упало у неё в студии – судорожно вырубилась из эфира.
Олимпиада вытерла глаза. Посмотрела вверх. Месяц вдруг превратился в лыбящегося тореадора. Подло подманивающего быка-дурака с земли. Сизой тучкой. Будто плащом!.. Дворцова потрясла головой. Плащ исчез. Месяц улыбался!
Перевела дух. Тоже пора в палату Горки. Лечь рядом с выкрикивающим Крепостновым. Не иначе.
9. Грузок, кто такой горка и липка?
…К новому проповеднику со свежими, но недалёкими глазами, к его придурковатым речам в 85-м году Олимпиада Дворцова отнеслась без особого пиетета. Зато член парткома комбината Георгий Иванович Туголуков превозносил его на всех собраниях, митингах и даже в приватных беседах. В течение двух дней под непосредственным руководством Георгия Ивановича по всему комбинату повесили портреты этого человека. Человека с симпатичненькой как бы Курильской грядой на лбу. («Это его боженька отметил», – радостно говорил Георгий Иванович работникам, разглядывающим повешенный портрет. Хотя по должности и партийности не должен бы так говорить. Однако многим уже тогда казалось, что боженька на человека просто дриснул в неурочный час.)
В отделе, где Олимпиада работала старшей чертёжницей, все как с ума посходили, никто не работал. «Перестройка! Перестройка!» Все бежали или на собрание, или на митинг. Или в крайнем случае набивались в курилке, там галдели. Покинутый большой зал с рядами чертёжных досок и с рейсшинами частенько напоминал теперь аэродром с брошенными аэропланами.
(Олимпиада сначала тоже бегала со всеми (куда люди, туда и Марья крива). На митингах, не узнавая себя, пищала голоском робкой неполноценной истерички. Каким пищат девчонки на концертах: «Уи-и-и-и-и!» Но быстро пришла в себя – успокоилась. Под шумок даже стала сваливать из отдела. Домой или на дачу.)
А Туголуков, как никогда, наставлял, поучал, указывал в цехах. (Он был инженер по технике безопасности.) Или выслушивал. С серьёзно сдвинутыми бровями. Чтобы тут же снова поучать: «Нет никаких мелочей, товарищи. Начинайте перестройку с себя! Только с себя! Открывайте в себе скрытые резервы!»
Сойдясь с Олимпиадой, в широкую кровать с лежащей женщиной он забирался теперь очень серьёзно – с раскрытой газетой в руках. «Вот послушай, дорогая, что сегодня пишут». И шла вдохновенная политинформация, прерываемая или пространными комментариями, или страстными объяснениями происходящего в стране. Олимпиада зло выключала свет. Отворачивалась к стенке. Политинформатор лежал рядом. С мерцающими глазами. Долго не остывал. Это было его время. Время надежд, время свершений.
На какое-то время Туголукова отрезвил отъезд бывшей жены в Россию. Отъезд с его девятилетним сыном Андрюшей, которого он очень любил. О котором и после развода продолжал заботиться и всячески опекать. Порой даже чересчур, чем, видимо, мешал молодой относительно женщине устроить заново свою личную жизнь. Она всё проделала тайно. Втихаря, пока перестройщик водил маёвки, обменяла квартиру на Иркутск, где жила бабушка Андрюши, втихаря, даже не дав проститься с отцом, увезла сына… Возмущённый Туголуков бросился вдогонку, чтобы высказать ей всё, а может быть, даже и отобрать сына… но с полдороги почему-то вернулся. И почти сразу о сыне и об обиде забыл, опять окунулся с головой в дело перестройки. Олимпиада стала поглядывать на него по-женски свысока, даже брезгливо. Как на недоделанного. (Хотя, казалось, теперь-то уж ничто не мешало ей сойтись с Туголуковым серьёзно.) Раза два не открыла даже ночью дверь. Тут и появился Витька Фантызин. Сначала, понятно – Виктор Степанович.
Пронырливый, очень ценимый начальством толкач, он работал в отделе снабжения комбината. Холостой и внешне беззаботный, колесил в то время по всему Союзу. Между делом случайно узнал о связи Туголукова с Олимпиадой Дворцовой. Туголукова, своего тайного давнего врага. Это-то его и завело.
В лучшем городском ресторане «Иртыш» он сразу решил сразить наповал эту крупную красивую женщину. Даже не раскрыв ресторанной атласной карты, он устало говорил лупоглазому замороженному официанту (Зяблову): «Для начала подай нам, Геннадий, шашлыков карских два, салат «Столичный» два, салат «Оливье» два. Ну и, пожалуй, бутылку марочного «Телиани». – «Телиани» нет, Виктор Степанович, – сказал лупоглазый, – Не завезли (не завезли-с). Возьмите «Ркацители» двухгодичной выдержки. Отличный букет». – «Ну хорошо, хорошо, – нахмурился знаток и тонкий ценитель вин, – принесёшь «Ркацители». И в конце подашь коньяк и кофе. Да, и скажи Рамазану, чтобы шашлык не был подгорелым как в прошлый раз!» – несколько сбился с тона гурман и завсегдатай ресторана «Иртыш».
Олимпиада со смехом в глазах следила за разыгрываемым спектаклем. Тем не менее это не помешало ей есть и пить потом от души. После ркацители голову советскому шампанскому лупоглазый свернул профессионально, без шума, как наполеоновскому солдату. И, дёрнув шипучки, лысый человечек (Фантызин) дальше лепил Олимпиаде о своих поездках по Союзу, перемежая всё анекдотами, над которыми сам первый и хохотал. И в общем-то казался женщине симпатичным. Царапнуло, поразило её в тот вечер только одно – он вдруг схватил чужой бокал с соседнего стола… Но тут же поставил на место, извинившись. Поэтому она успокоилась и, как бы тоже простив его, свободно прыгала с ним у эстрады под рёв и барабаны лучшего тогда в городе оркестра.
Потом в темноте, возле своего подъезда, не смогла отказать, и он ночевал у неё.
И потянулась эта ненужная Дворцовой связь. Тяготящая её, раздражающая. К тому же новобранец любовник, как кобелёк, помечающий кусты, всё время давал о себе знать. И чаще именно тогда, когда Горка бывал у неё: звонил в это время по телефону, посигналив, выскакивал из машины и прохаживался, поглядывая на окна Олимпиады. «Чего он тут делает?» – удивлялся Туголуков, но тут же забывал о сопернике и продолжал очерчивать руками контуры перестройки. Олимпиаде стало казаться, что она втянута в какую-то игру, что объедки Фантызин любил хватать не только со столов в ресторанах…
Ещё живая тогда мать Олимпиады нередко говаривала у себя в доме на Бабкиной мельнице непутёвой дочери своим хорошо сформировавшимся басом старухи: «Нет, Липка, как разошлась ты со Звоновым (первый муж Олимпиады), так и пошла по рукам. Коверкин, Зайцев. А теперь вот и вовсе: один проходимец, другой ещё хуже – как не в себе всё время». Басистая старуха с натянутой назад сединой стягивала губами с блюдца чай, с удовлетворением смотрела на бравого Петра Дворцова на стене, мужа своего, погибшего на войне. Так и оставшегося с молодым, выглаженным, как мундир, лицом. Верность которому она, Екатерина Дворцова, смогла соблюсти. Да, смогла. Не то что некоторые. «Да ладно тебе, мама!» – хмурилась дочь, теребя на столе обёртку от конфеты, забыв про чай. «Да не ладно! – восклицала Екатерина. – Не ладно! Не надо было рюмки вычикивать! Сейчас бы и дети были, и сама была бы человек. А теперь жди. (Жениха.) До морковкиного заговенья». (На своем дне рождения, где она впервые увидела приехавшего из Новосибирска зятя (Звонова), её ошарашило поведение дочери за столом. За столом, полным гостей. На другой день она рассказывала сестре Евдокии: «Сидит наша Липка и рюмки только у мужа вычикивает. Тот только поднесёт ко рту – она раз! ручонкой по рюмке… Срам!» «Да ладно тебе!» – не поверила Евдокия. – «Да точно, я тебе говорю. Своими глазами видела». Эти «вычикивания» дочери Екатерина Дворцова запомнила на всю жизнь. И не важно, что Звонов пил как сапожник, что заряжен был водкой постоянно. Как зажигалка бензином. Что клацни он зубами – вырвалось бы пламя. Об этом сёстры как-то забыли, а вот что жена вычикивала у него рюмки за столом, да на людях – вот это да-а.) Дочь готова была плакать.