Семь повестей о любви — страница 54 из 71

иносы переворачиваются с машиной – у него оказывается в руках целая сумка автоматического оружия. Он не убийца, нет, он просто идёт домой. Он никого не трогает. Но при конфликтах – на поле для гольфа, через которое он идёт домой и его не пропускают, в магазине, где он хочет купить добротные ботинки, а вместо этого попадает в логово фашистского придурка, в кафетерии, где вместо завтрака ему навяливают ланч – везде ему приходится выхватывать это оружие. Компактные автоматы. Притом выхватывать как-то неожиданно для себя самого, мучительно. Как эксгибиционисту на людях мучительный свой член… Не буду дальше рассказывать. Там есть и другая линия: полицейский в годах, его молодая напарница и не совсем психически здоровая (после потери ребёнка) жена. Из-за которой он раньше времени хочет уйти на пенсию и увезти её куда-нибудь… Он на работе последний день… Обязательно свожу тебя на этот фильм. Фильм просто потрясающий. Возникают ассоциации и с теперешней нашей жизнью. Такое и у нас будет происходить. И уже происходит. Так что обязательно сходим вместе в «Юбилейный»».

Ну уж нет! – передёрнулась Олимпиада. Сейчас, зимой, «Юбилейный» с закинувшимся стеклом на фасаде, казалось, сам кричал в небо о жутком холоде внутри себя.

– Ты зачем туда пошёл? Насмерть простудиться? (Сама Олимпиада была с очередной, замазанной цинком простудой на губах.) Там же пар изо рта идёт. В зале. Все сидят и только выпускают его к экрану, вместо того, чтобы смотреть фильм. А?

– Зато летом-то, в жару – какая там благодать, – блаженно вспоминал супруг.

– Это называется, Гора, – зато у меня папа генерал. Вспомни хотя бы, что со мной недавно было, прежде чем ещё тебя туда понесет…


Олимпиада в конце концов доездилась в своих поездах – месяц назад, в середине января, простудилась.

В тот день был сильный мороз. Вокзальчик в Шемонаихе, как на грех, с неделю уже не отапливался. Кассирша в кассе, перевязанная шалями, казалось, сидела прямо на раскалённой электрической плитке. Иногда, чтобы разглядеть в зальце Олимпиаду, близко придвигалась к окошку: «Иди в клуб, в клуб, там тепло. Околеешь тут». Вместо того, чтобы запустить скрючившуюся от холода пассажирку к себе, опять липла к стеклу, расплющивая лицо как амебу: «Ну, где ты там?..»

Олимпиада в клуб к чертям на кулички не пошла. В поезде проводница Галина пыталась отогреть её горячим чаем. Влила даже в подопечную сто граммов водки. Но не помогло. Олимпиаду бил сильный озноб. Стуча зубами, она смотрела в окно, где продолжением её озноба летело напрочь промёрзшее сельское кладбище, в крестах, будто в льдистых снежинках…

В довершение ко всему почти час ещё ехала домой в ледяном трамвае…

Ночью было сорок. Мечущийся с горчичниками Горка казался Олимпиаде толстоголовым Фантомасом с чёрными прорезями вместо глаз. Из чувства самосохранения улыбалась ему…

Туголуков думал – воспаление лёгких. Утром участковая врач, прослушав заболевшую, немного успокоила: ОРЗ. Но форма тяжёлая. Лежать два-три дня. Назначила таблетки и уколы. Сказала, что пришлёт сестру. Георгий Иванович дёргал ногу к аптекам. Дома отворачивался, не мог смотреть, как медсестра, садистски хлопнув белую большую ягодицу, с размаху втыкает в неё же длинную иглу… Помогал жене сесть для укола в вену. Похудевшее лицо жены горело как иконка.

Когда медсестра ушла, Олимпиада сказала мужу:

– Ну, Гора, теперь тебе придется быть на хозяйстве.

Вновь укладывалась на подушку, учащённо дыша, уже вся в поту от спадающей после укола температуры.

Ночами Георгий Иванович почти не спал. Из комнаты отца слушал, как подолгу надсадно кашляет Липа. Когда приступ обрывался – вскидывался на локоть. Вслушивался в тяжёлое, будто дырявое дыхание жены… Помимо воли думалось: ведь эта по виду здоровая, выносливая как лошадь женщина может однажды… просто умереть. Если будет и дальше ездить в идиотских своих поездах. Так же опять простудится и умрёт…

Туголуков холодел. Поспешно садился.

В темноте вытирал полотенцем мокрое лицо больной, её шею, грудь.

– Не сиди рядом, Гора, – срывались к потолку задыхающиеся прерывистые слова. – Заразишься.

– Не волнуйся. К шелудивому псу ничего уже не пристанет, – всё вытирал жену полотенцем муж.

Наливал из термоса и давал ей теплое питьё, запаренное им из сушёной малины и смородины.

Долго удерживал в своих ладонях вздрагивающую засыпающую руку.

Больше в поездах Олимпиада не ездила.

Тогда же, во время болезни её, когда был на хозяйстве, начал ходить в «Колос» закрывать талоны. И свои, и жены (с её талонной книжкой и паспортом). Стал в этом деле большим докой.

Длинный торговый зал гастронома «Колос» бабёнками бурлил в наступившие времена, как галушками. Ежедневно. Георгий Иванович однако, едва войдя, мгновенно определял – куда. Куда надо лезть, в какую очередь. Где уже дают, а где только собираются давать. Как хороший рыбак, с уловом возвращался всегда (Олимпиада не переставала удивляться!). То с килограммом муки, то с килограммом сахару, через неделю с пятнадцатью пачками папирос пришёл («Зачем? Ты же не куришь теперь!» – «Сгодятся!»). То целых два килограмма пшена тащит. То уже две бутылки водки принёс. Словом – пронырой стал, добытчиком.

Зная, что жена только обрадуется, как-то ближе к вечеру начал собираться к Курочицкому. К Ване. С бутылкой водки, с сеткой папирос для него же. Олимпиада потеплее одевала путешественника. «Про киоск, надеюсь, не забудешь спросить? Про мебельный комбинат?» – «Так для того и еду», – спускался по лестнице муж. В ушанке наглухо, с поднятым воротником пальто, шарфом завязанный как детсадовец.

Ехать нужно было на Стройплощадку, на улицу Гоголя, к комбинатским двухэтажным кирпичным домам, построенным ещё в 50-е годы, где и жил Иван Иванович Курочицкий.

В автобусе сидел у окна. С бутылкой водки, завёрнутой в газету и засунутой в карман пальто, и сеткой папирос на коленях. Парок поднимался от незамерзающей Серебрянки. Река как будто потела. По берегам свисали высокие травлённые изморозью деревья. Зимние чёрные горы в верховье реки походили на кучи угля, припорошённые снегом. Как ослепший апостол над ними висело, дымилось заходяшее солнце.

От остановки шёл ещё с квартал. По всей улице Гоголя стояли сквозные, одичавшие пирамидальные тополя, так и не принявшие снега. Зато возле дома № 15, где жил Ваня, висела вся седая, как чеканка, берёза.


– Зря ты это, Георгий Иванович, – принимая водку, сказал Курочицкий. Но увидев папиросы, обрадовался: – А вот за это – спасибо! Талонные-то неделю уже как искурил. Бычками своими только и перебиваюсь.

В нетерпении разминая первую, полноценную, тугую, сразу прошёл к форточке в комнате.

– Банку дай, – сказал жене.

Катя вынесла литровую банку, набитую белыми мундштуками от искуренных папирос.

– На, твою пепельницу, – сунула банку, как, по меньшей мере, банку с палками Коха. – Травись!

Затягиваясь, курильщик подмигивал гостю: строгая! Тонкие усы его, казалось, сладко струились. Вместе с дымом.

Пока Катя таскала еду, сидели перед бутылкой водки на столе как перед девкой на посиделках. Иван Иванович был уверен в себе вполне. Георгий Иванович сильно сомневался. Спиртного он не пил уже много месяцев. Да и можно ли ему теперь?

– Ну, ну, Гора! – уже наливал Иван Иванович. – От рюмки водки ещё никто не умер.

Пришлось чокнуться с хозяевами, а потом разом махануть в себя водку.

– Закусывайте, закусывайте, Георгий Иванович! – подкладывала ему в тарелку Катя. – Картошечки вот горяченькой. А вот капустки.

Георгий Иванович не видел Екатерину Курочицкую два года. С тех пор как её сократили из отдела кадров комбината, где она много лет проработала машинисткой. Делопроизводителем, как себя с гордостью тогда называла… Длинные, прежде красивые волосы Кати стали какими-то толсто-никотинными. (Словно от курёшки мужа.) Их как будто навытягивали из всей её головы. Как какие-то усталые жилы, жгуты.

В свою очередь, Екатерина Курочицкая не могла смотреть на гостя. На голову его, на лицо. Изменился Георгий Иванович до неузнаваемости. Череп. Обтянутый кожей. Череп с изросшим хохлацким чубом. С торчащим, как палец, правым глазом.

Только одного за этим столом жизнь, казалось, не смогла схватить за горло. Ваня Курочицкий закусывал, рассказывал байки, смеялся. На стене над ним висел его далекий молодой двойник: такой же веселый, без усов неузнаваемый, с волосами на голове как с толстой береткой. Молодая Катя рядом с ним была и тогда почему-то печальной.

После выпитой рюмки водки Георгий Иванович забыл для чего пришёл – уже рассуждал. Как всегда отвлечённо, но и злободневно: «…Да разве будут они работать, Ваня? На производстве? Пахать? Возьми вон Болата Мукушева. Всю жизнь простоял в тулупе возле заборов комбината. «Я – стрелок военизированный охрана! Не шутка вам!» Да разве пойдёт такой в цех? С врождённой осторожностью паразита он всегда откажется. Нашли дурака! Ему много не надо. Баран чтоб был. Бешбармак. Женщина. «Много балашка чтоб вокруг бегал». Ну а для души – домбра и многочасовые побасёнки под неё… А ты говоришь…»

Иван Иванович тоже не лишен был отвлечённых рассуждений. Хотя окончил в свое время всего лишь технический вуз. И никаких институтов марксизма-ленинизма, как Гора Туголуков: «…Гора, дорогой, все эти тюркские «хазыр – казыр», «йок – жок», всё их отличия – от несовершенства ушной раковины человека, от недоразвитости её. Слух плохой у людей, слух. Ведь как было: бегали эти племена по степи, воевали, и вот, бывало, наткнутся друг на дружку, выглядывают на отдалении через поле, боятся, но копьями помахивают, кричат: «А вот мы на вас хазыр (то есть сейчас) нападем. Берегитесь!» А другие не слышат толком, далеко, прикладывают руку к уху: «Чего вы там сказали? Казыр? Так мы казыр сами на вас нападем. Берегитесь!» Но первые не унимаются, упрямятся: «Йок (нет) – мы нападем, мы первые вам кричали!» А вторые не уступают первым, не сдаются: «Жок (нет) – мы первые!» Ну а потом с полного перепуга – свалка начинается. А уж там какая лингвистика? Вот так все эти «жоки-йоки» и «казыр-хазыр» и образовались. А язык один у них всех. Всё от драк получилось да плохих ушей. Впрочем, и у славян так же. Тоже через поле орали да толком другу друга не слышали. «Ты козёл!» – «Чё, чё ты сказал?