Нередко знойными полднями, когда похоть особенно нудила, Ратов втихаря перемещался за женщиной Стоей, хоронясь среди посетителей, чтобы скрытно приблизившись к невообразимым ее «торбасам», можно было б сунуть руку в карман брюк и потрястись. Вроде выбивая чечётку. С глазами как большие рыбьи пузыри…
Несколько раз нырял за женщиной в уборную, в соседний отсек. Но не успевал – женщина Стоя управлялась быстро. И хлопала дверью. Сука!..
Как немногие те, кто отмечен истинным онаном, Ратов умел прятаться среди людей. Становился незаметен, невидим. И не только для непосредственного свершения обряда, но и для многого другого. Например, чтобы ускользнуть с работы. На время. Резко катапультироваться с территории зверинца в пивную. Уже на территорию парка. А через полчаса таким же образом прилететь обратно. Уже поддатым. И улетать и прилетать так за день несколько раз. И ничего. Никто. Всё тихо. Кроме рёва засранцев в клетках. И волнующихся возле клеток полудурочных голов.
Один раз сил не рассчитал. В самом конце рабочего дня стоял в центре зверинца и оступался ортопедическим своим ботинком. Оступался – как другом. (Друг не давал ему упасть.) Глаза Ратова были – кучкой… Пробегающий Пожалустин удивлённо отметил: «Угас, как ветошь, дивный гений, Пропал торжественный венок». Однако вернулся, увёл подопечного на хозтерриторию и где-то там запрятал… Ратов вывалил из зверинца в восемь вечера. Снежным человеком. Весь в опилках. Опять умудрившись спрятаться ото всех. Кроме сторожа Рыбина. Который, оставшись в воротах, грозил ему кулаком и матерился.
Однако Альберт Константинович становился заметным, притом – резко, когда дело касалось работы. Любой работы. За что бы он ни брался, сразу видна была полная его неумелость, природная, роковая какая-то смурь… «Что он делает?! Что он делает?!» – восклицали работники зверинца, наблюдая, как он скачет с высоко подпрыгивающим брандспойтом, как, по меньшей мере, со взбесившимся питоном, хлеща водой по всем клеткам и разбегающимся посетителям… «Пошла плясать тётка Пелагея, вперед пулемет, сзади батарея», – испуганно поворачивался ко всем Пожалустин. А те, в свою очередь, поворачивались к Акрамову с немым вопросом: как такое может происходить, Рашид? В твоей организации? Добрейший Рашид Зиятович успокаивал сотрудников. Говорил, что пусть учится. Что всё ещё наладится у него. Что, как говорится, не боги горшки. Что, в конце концов, каждому человеку должен быть дан шанс. И все с новым вниманием смотрели на несчастного человечишку, который гонялся за упрыгивающим брандспойтом, пытаясь его схватить… «Да у него же денег – как у дурака махорки», – не унимался изумленный Пожалустин.
Ратов ухватил, наконец, брандспойт. Но брандспойт резко развернул его, и струя ударила прямо по наблюдающей группке во главе с Акрамовым. Все члены группки разом захлебнулись. Как всё те же мореходы в клетках. И только бросившись к гидранту и перекрыв воду, завхоз Никифоров прекратил всё.
Все ругались, пытаясь отряхиваться. Стоя истерично хохотала. Молодое её тело сквозь намокшую кофточку проступило в нескольких местах как кета.
Сам виновник с брандспойтом стоял, будто скаченный: ни воды уже в нём, ни воздуха. Какой-то старик лаял на него. Мокрая голова старика походила на шиповую булаву…
8
Нередко после обеда Рашид приглашал Татьяну Леонидовну к себе в вагончик. Приглашал обсудить всё тот же пресловутый рацион. Дверь в вагончик всегда оставлял открытой. Все знали, что это означает. Что этим хочет сказать Рашид Зиятович. Однако сразу же заглядывал Пожалустин. С ротиком своим гнезда дуплянки: «Кончен бал, и скрипка – в печку. Рашид Зиятович!» – «Что такое?!» – испуганно поднимался со стула Рашид. «Ничего». Ротик исчезал. «Ч-черт тебя!» – падал на стул Акрамов. Татьяна лукаво посмеивалась, выкладывая из папки бумаги на стол.
Только усаживались тесней мужчина и женщина, чтобы углубиться, наконец, в эти бумаги… как вновь заглядывал всё тот же кругленький ротик от гнезда дуплянки: «Кот из дому – мыши в пляс. Рашид Зиятович!» Да что же это такое, поворачивался к Татьяне Рашид. С лицом, похожим на вытянувшуюся луну. На луну с большой деформацией. А? От смеха Татьяна так и падала на стол.
Но когда из раскрытой двери слышались громкие голоса как мужчины, так и женщины, когда внутри возникал жестокий спор всё о том же рационе и наседала больше женщина, требуя витаминов, требуя всяческого разнообразия в питании животных – Пожалустин не рисковал заглядывать в вагончик. Мимо двери проходил на цыпочках, понимающе покачивая головой: «Дристан и Изольда… Любовь прошла, завяли помидоры». Как от интимного уводил всех в бытовку, где, пока ругаются в конторе, можно было немного передохнуть. С посетителями у клеток оставались Парасюк и Пашкина, ещё одна смотрительница за животными.
В бытовке курили, смотрели телевизор, а Никифоров учил билетёршу Кугель из кассы перематывать магнитофонную ленту. Ленту, на которой был записан дорогостоящий голос московского профессионального зазывалы, чередующийся с легкой весёлой музыкой. Пятидесятилетняя Кугель с завёрнутым надо лбом валиком волос и злодейским носом никак не могла разобраться, всё путала. Арифмометрные глаза её давали сбои, терялись, не понимали простого, элементарного. Никифоров терпеливо втолковывал: вот же, смотрите, Ева Павловна: это сюда, а это – в противоположную сторону. И всё. Всё просто! Голова Никифорова, тоже с густыми волосами, только уходящими наверх волнами, поворачивалась к ученице. Всё же элементарно, Ева Павловна! Попробуйте еще. Кугель начинала нервно толочься у магнитофона. Но палец её, протянутый к кнопке, тут же отдёргивался. Кугель замирала. С бёдрами как у фрейлины – тамбуринами. Будто на соперницу (по тупости), Ратов смотрел на неё с ненавистью. На её тонкие белые ноги в чёрных туфельках… У–у, туп-пая! Еще учится там чего-то!.. Отворачивался.
В телевизоре показывали соревнования по бальным танцам. Всем участникам будто присобачили большие ценники на грудь и спину. Вальсируя, один участник отвернул лицо от партнерши на расстояние как от Москвы до Клина. Партнерша же быстро перебирала тощими ножками – точно подвешенный курчонок… Потом пошли латиноамериканские танцы. Причём сначала в исполнении детей. Всё происходило в зале слишком нервно. Нервически. Партнерики-дети двигались как какие-то электрики. Маленькие электрики. Ратов кривился, не поддерживал восторга всех. Однако когда в дело вступили взрослые – распалился. Особенно от одной участницы. От стервозки. Которая бешено вертела задом. Да так, что шнурки вместо юбки – хлестались на ней. Как жуткий ломающийся дождь!.. Ратов даже засмущался от такой страстности женщины. Опускал и поднимал глаза. Как томный креол из села. Латиноамериканского, понятное дело.
На воздухе ему опять приказали чесать верблюдов. Этихдвух горбоносых секирников. Он уже пошёл было к ним, но увидел Пашкину с плетенкой под опилки, идущую на хозблок…
Пашкина чем-то смахивала на Люську Козляткину. Только жопкой была скудней… С внезапным порывом, теряя голову, Ратов ринулся за ней.
Пашкина уже склонялась к опилкам, нагребая их в плетёную корчажку. Тонкие ножонки в коротких хвостатых штанишках расставились как мачты о двух парусках. Неслышно приблизившийся Ратов водил над ними руками, точно заговаривал их, чтоб не исчезли… Гмыкнул.
– Пашкина… ты это… ты где живешь?
– А тебе это зачем? – распрямилась женщина. С прилившей к лицу кровью.
– Так это… Вечером могли бы поршень погонять… – Ортопедический ботинок Ратова подвесился. Как колокол. Выделывал пируэты…
– Чего, чего?..
Будто молнии, разрывались по безумному лицу улыбки:
– Я говорю: чикалду… это самое… могли бы замочить…
Женщина схватила лопату:
– Сейчас как звездану по башке!.. Козел невыложенный! Пошёл отсюда!..
Ратов повернулся, закондыбал прочь. Готов был бить, крушить всё на пути. Суки! Гады! За что?!
9
Ночных сторожей в зверинце работало двое. Рыбин и Лёжепёков. Дежурили друг за другом. В очередь. Почти не встречались. Однако Рыбин обзывал Лёжепёкова Говнороем. В свою очередь, Лёжепёков коллегу звал Деспотом.
Рыбин, лет семидесяти старик, с лицом большим и свислым, как какой-то жёлтый суслон с давно перебродившим суслом, физически ещё был очень крепок. И, по-видимому – полностью здоров. Рыжая шерсть на его засученных крепких руках походила на жёсткие густые вехотки. Без приглашения, мимоходом, он переставлял со всеми громадные клетки, и было видно, что не до кучи он там, а его сила – главенствует.
Но основным занятием его по утрам после дежурства была ходьба по зверинцу. Причем по задней, хозяйственной его части. Где он собирал всё и складывал. А то и швырял, расталкивал. При этом злобно матерясь. Доски, брус, подтоварник, какие-то бочки, тюки прессованного сена, мешки… Фанерной лопатой вдруг начинал подкидывать опилки. Как зерно на току… Снова катал бочки… Завхоз Никифоров пытался бороться с ним: «Тебя кто просит, старый болван? А? Кто?!» Потом махнул рукой: старикан, походило, не мог жить без своего порядка. Ладно хоть к клеткам не лез…
Обойдя таким образом всю хозяйственную часть, распихав, рассовав там всё по-своему – Рыбин шёл домой. Шёл теперь гнобить жену, навек запуганную им старушонку.
Он первым обнаружил три дырочки, прорезанные ножичком в служебной уборной зверинца… Безобразие! Онанисты! Но расследования, на котором настаивал бдительный старикан, не провели, посмеялись только над ним, и больше всех Лёжепёков, да Никифоров забил дырки фанерой. Наверное, залётный какой-нибудь придурок, тем более что замков на дверях уборной никогда не ночевало. Были только разболтавшиеся вертушки. Которые и подбил в тот раз на прощание добросовестный Никифоров. Чтоб не болтались…
Второй сторож, Лёжепёков, казался сверстником Рыбина. Одногодком. Но если заглянуть в паспорт его – год или два всего как вышел на пенсию. То есть шестидесятиодного, шестидесятидвух лет. И наружностью и особенно характером был полным антиподом Рыбина. Постоянно в куцем трико в обтяжечку, с пузыриками на коленках – эдакий жалконький, но очень общительный и весёлый