Подняв наконец голову, Миллер смотрит не на меня, а на Отем.
– Ну что, может, теперь пойдем внутрь? – Его голос спокоен и невозмутим, словно для него это ничего не значит – да так, наверное, и есть на самом деле. – А то мы тут околеем.
У Марен приоткрылся рот от удивления. Отем смеется в темноте, и мы все направляемся к дверям. Но тут у меня в сумке звонит телефон. Я, все еще ошарашенная, нащупываю его и вижу на экране четыре буквы: «Папа».
Я замираю, и кровь отливает у меня от сердца. Я знаю, еще не ответив, еще не услышав его голос. Всего в нескольких шагах, из дверей «Снежной ягоды», доносится музыка. Но вокруг меня внезапно наступает полная, абсолютная тишина.
– Папа?
Марен слышит и оборачивается, удерживая Отем. Миллер идет сзади – может быть, а может быть, его нигде нет, может быть, он ушел. Я смотрю на свои туфли и глупо думаю о том, что больше никогда не надену их без мысли об этой минуте.
– Ро, – говорит папа. Вокруг него шумно. – Ты еще на озере?
– Да. Где ты?
– Я… – Он запинается, но я уже знаю. – В больнице. Я понимаю, что у вас танцы. Понимаю. Я… Ро, кто-нибудь может подвезти тебя сюда?
Я моргаю, не сводя глаз с туфель. Лакированная кожа, блестящая в свете волшебной гирлянды.
– Она… – Я не могу произнести это слово; оно застревает в горле, как будто отказывается находиться в этом мире вместе со мной. Я тоже не хочу, чтобы оно было здесь. Умерла.
Но папа понимает.
– Пора, милая, – говорит он.
– Хорошо, – отвечаю я, хотя все совсем не хорошо. – Хорошо. Еду.
Я убираю телефон в сумку, и Марен делает шаг ко мне.
– Ро. – Ее голос доносится откуда-то издалека, как со дна колодца. – Вера?
Я сглатываю. Втягиваю в себя воздух. Поворачиваюсь в своих блестящих туфлях. Миллер все-таки шел сзади – прямо передо мной оказывается черно-белая стена его груди.
– Мне надо идти, – говорю я, пытаясь его обойти.
– Куда? – Марен бежит за мной. – Ро, что случилось?
– Она… – Я бросаю взгляд на подругу и умолкаю. Смотреть ей в лицо так же опасно, как обниматься. Я не выдержу. – Не могу говорить.
– Ничего. – Марен кладет руки мне на плечи, и я понимаю, что меня трясет. – Я поняла, это ничего. Ты едешь в больницу?
Я киваю, и где-то вдалеке голос Миллера переспрашивает:
– В больницу?
– Я вызову «Убер», – говорю я, высвобождаясь из ее рук. – Мне надо…
– Нет, мы все поедем. – Марен оглядывается назад, и я знаю, что она машет Отем, стоящей где-то у нее за спиной. – Мы едем с тобой.
– Нет, – твердо говорю я. – Оставайтесь и веселитесь. Я не хочу… – Подбираю слова и одновременно вбиваю в приложение «Убера» название больницы. Я не хочу делиться этим ни с кем. Мне самой пока непонятно, как существовать в том, что происходит, тем более не хочется находиться в этом с кем-то. Я смотрю на Марен. – Пожалуйста. Останьтесь.
– Ро. – У нее вытягивается лицо. Ты не справишься одна.
– Справлюсь, – отвечаю я, не веря себе. – Мне надо ехать.
– Нет. Мы с тобой, – заявляет Марен. – Я только сбегаю за куртками, мы с Отем оставили их внутри. Это займет всего…
– Мне уже пора. – Мой голос звучит неожиданно громко.
– Я тебя отвезу.
Откуда-то возникает Миллер, вытягивает у меня из пальцев телефон и убирает в мою сумку. Я двигаюсь слишком медленно, чтобы ему помешать.
– Ты не обязан, – говорю я, но он уже берет меня за руку и поворачивает к своей машине.
– Знаю, – отвечает он. Поднявшийся ветер распахивает его смокинг. – Марен, встретимся на месте.
Марен что-то кричит из темноты, но я не слышу. Мы доходим до середины парковки, когда нас окликают. Я поворачиваюсь и вижу голову Феликса, которая высовывается из окна ближайшей машины.
– Вы что, уходите? – недоверчиво вскрикивает он. На водительском месте кто-то сидит, но сквозь затемненные стекла не разглядеть. Мотор включен, видимо, они уже собирались уезжать. – Вы не можете сейчас уйти, вам надо поизображать пару хотя бы час…
– Мы уходим, – отвечает Миллер.
Он по-прежнему держит меня за руку и, когда я тяну его к машине, идет за мной.
– Стоп-стоп-стоп. – Голос Феликса заглушается порывом ветра, я едва слышу, как хлопает дверца его машины.
Мы добираемся до универсала, и я хватаюсь за ручку. Мне плевать на Феликса; мне плевать на все – я только хочу попасть туда, куда направляюсь.
– Ребята, стойте.
Я ныряю в машину, и Миллер закрывает дверцу. Теперь их голоса звучат приглушенно. Внутри жуткий холод, и я съеживаюсь, чувствуя, как меня бьет дрожь.
– Бал едва начался, – говорит Феликс. – Меня от вас удар хватит. Неужели так трудно побыть вместе всего один вечер, даже не…
– Мы сейчас не можем изображать Мо, – отвечает Миллер. Он открывает дверцу водительского сиденья, и на меня веет ледяным воздухом. – Мне надо отвезти Ро в больницу.
– Больницу? – голос Феликса становится выше на пару октав. – С ней все в порядке.
– Это с ее… – Миллер умолкает, и я понимаю, что он подбирает слово. Моя соседка, член моей семьи, моя сообщница во всех делах. Моя Вера. В конце концов Миллер решает не объяснять. Он просто говорит: – Извините, нам надо ехать.
– О господи. – Я не смотрю на Феликса, но и без этого отлично представляю отчаяние на его лице. – Ну ладно. Я еду с вами.
– Хитрость, – сказала Вера, – заключается в том, что, если очень плотно приклеить скотч, под него не затечет краска.
Склонившись над плечом Миллера, она наблюдала, как он налеплял крест-накрест две полоски малярного скотча на хрупкую яичную скорлупу. Лепил сосредоточенно и увлеченно, высунув язык от усердия. Нам было девять, стоял апрель.
– Когда вы окунете яйцо в краску, скотч закроет от нее скорлупу. – Проведя рукой по волосам Миллера, Вера перешла ко мне. – Когда краска высохнет, снимете скотч и посмотрите, какой получился узор.
Я пыталась сделать яйцу улыбку, складывая ее из маленьких кусочков скотча, и переживала из-за торчащих острых уголков. Вера склонилась ниже:
– Не обязательно делать все идеально, Рози.
Миллер вскинул голову и посмотрел через стол на мое творчество.
– А по-моему, все идеально, – сказал он. – Яичный смайлик.
– Нет. – Я показала ему поверхность. – Посмотри, рот весь в уголках.
– У меня тоже, – ответил он и, оскалив зубы, потянулся через столешницу, как будто хотел укусить за руку.
Я со смехом отпрянула.
– Ты же не яйцо, – сказала я. На столе между нами валялись мармеладки, шоколадные яйца и прочие пасхальные радости, которые Вера покупала мне, а папа запрещал.
Миллер высыпал в рот горсть зеленых мармеладок и проговорил с набитым ртом:
– А если бы я был яйцом, ты со мной все равно дружила бы?
Я потерла подбородок, делая вид, что размышляю.
– Наверное. Но тогда мне пришлось бы катать тебя повсюду. Или я смастерила бы тебе вагончик, прицепила его к своему велосипеду и возила бы тебя за собой.
– Какая роскошная жизнь, – заметила Вера, ставя на стол поднос с чашками, в которых плескались краски разных цветов. – Возможно, нам всем лучше стать яйцами.
– Только крутыми, – заявил Миллер.
Вера поставила перед каждым из нас по пять чашек – два радужных ряда. Резко и остро запахло уксусом. Я немного закашлялась, глядя на Миллера.
– А то мы можем друг друга разбить, – объяснил он.
Больница пахнет дезинфекцией так же резко и остро, как уксус. Воспоминание, вызванное запахом, настолько сильно затягивает меня в прошлое, что, поднимаясь на лифте, я смотрю на пальцы, как будто ожидаю увидеть на них пятна краски. Конечно, они чистые, а руки – бледные и трясущиеся.
Миллер стоит рядом на небольшом расстоянии. Не касается меня, но загораживает от Феликса, который следовал за нами всю дорогу и сейчас устроился у стены лифта вместе с высоким мужчиной в черном бушлате. Пока ему хватает ума помалкивать.
Вера находится на этаже, выделенном под хоспис, в дальнем конце больницы. Я никогда не покидала Колорадо, практически не видела мира, но все равно точно знаю – это самое ужасное место на планете. Свет в коридоре тусклый, голоса приглушенные. Из палаты в конце холла выходит женщина-врач, она что-то сообщает папе, а потом уходит. Он застывает в дверном проеме, не поднимая головы.
Не знаю, что ожидает меня внутри. Не понимаю, как ноги несут меня к папе, но они идут сами. Неожиданно я оказываюсь возле него; он крепко сжимает мое плечо и говорит что-то Миллеру. Я не слышу или не хочу слышать.
В палате спит Вера. Там горят все лампы, и я вижу, как приподнимается и опускается под одеялом ее худая грудь. Я подхожу, сажусь на единственный стул возле кровати. «Запоминай, – кричит голос внутри меня. – Запоминай, запоминай, запоминай». Я вижу ее в последний раз. В последний раз мы дышим одним воздухом. Я разрываюсь между желанием запомнить все до мельчайшей подробности и желанием отвернуться, вообще не запоминать ее такой, какая она сейчас.
Ее рука лежит поверх простыни, и я тянусь, обхватываю пальцами ее тонкую кисть. Ее кожа прохладная и сухая. В какой-то момент я чувствую ее пульс, но тут же понимаю, что слышу свой собственный пульс – быстрый, лихорадочный – только свой.
– Как ты, малышка?
Я поднимаю голову. На папе джинсы и худи, в которых он ходит, сколько я себя помню.
– Что случилось? – спрашиваю я шепотом, как будто подробности ее состояния – рак с метастазами, тело, настолько ослабевшее, что уже как бы и не ее, – поддержат меня. Как будто что-то может придать всему этому смысл.
Папа не успевает ответить, потому что Вера вдруг охает. Я с ужасом оглядываюсь, но ее глаза по-прежнему закрыты. Аппараты вокруг начинают хором пищать, как будто рассерженно кричат: «Уходи, уходи, уходи!» Я встаю со стула, и тут же вбегают медсестры; они окружают кровать, и я больше не вижу Веру.
– Только один посетитель в палате, пожалуйста, – торопливо говорит одна.
«Уходи». Но я, словно окаменев, смотрю на спину одной из медсестер, будто надеюсь увидеть Веру сквозь нее.