– Ро, – произносит папа. Его голос звенит, как хрупкий весенний лед. – Подожди в коридоре. – Он кладет мне руки на плечи, подталкивая к двери. – Все в порядке, малышка. Подожди в коридоре.
Все не в порядке, и мы оба это знаем. Он берет мое лицо в ладони и целует меня в щеку, убирает прядь со лба, как у маленькой. Потом смотрит на Миллера и снова на меня:
– Иди.
Миллер замер в дверях. Он распустил узел галстука; пучок кинзы на булавке поник. Я не могу смотреть на его лицо, а выйдя в коридор, понимаю, что не могу смотреть вообще ни на что. У меня перед глазами все расплывается, стены наползают на дверь. Феликс с приятелем стоит у стены, я чувствую их взгляды и вздрагиваю, когда он протягивает ко мне руку.
– Бедняжка, – шепчет он, и слоги звучат в такт с писком аппаратов в палате.
Медсестры за дверью громко переговариваются, и я закрываю уши ладонями.
– Ро, – произносит Миллер. Я его едва слышу. – Посмотри на меня.
Я не реагирую, и тогда голос звучит громче:
– Эй. Ро.
«Я не могу дышать», – думаю я. «Все, что здесь происходит, – неправильно, вообще все», – думаю я. «Мне нужно в лес», – думаю я.
Но я не могу уйти. Меня держит ожидание горестного события, которое я должна увидеть своими глазами. Никогда не прощу себе, если уйду, хотя совсем, совсем, совсем не хочу это видеть. Нет никакого обходного пути, придется пройти напрямик.
– Ро, посмотри на меня, – повторяет Миллер.
Наверное, он говорит громче или стоит ближе, но я наконец поднимаю взгляд.
– Эй, – твердо произносит он, когда я смотрю ему в глаза.
Мне знаком этот спокойный взгляд; он может быть только у Миллера, который всегда был тверд, как скала в океане, и неизменен, как воздух. Я чувствую слезы, текущие по моим щекам, но так отстраненно, словно это чужие слезы. Но я не отворачиваюсь от Миллера. Такое ощущение, будто он принес мне мой лес прямо сюда: ветер, колеблющий листья, сердцебиение земли, которое он нащупывал ладонью, когда нам было по пять лет. Я начинаю дышать.
– Случится самое худшее, – говорит Миллер. Между нами сохраняется расстояние, и он не прикасается ко мне. – Надежды нет. Это невозможно и невыносимо, и ты пройдешь через это.
Он не говорит, что все в порядке. Не говорит: «Но ты пройдешь через это». Он дарит мне правду – если мне удастся через это пройти, то лишь «и». Со мной будет все в порядке, и я буду убита горем. И то, и другое – правда.
– Марен и Отем все еще ждут машину, – говорит Миллер, а я думаю: «Кто?» Все, что произошло сегодня, все, что происходило всю мою жизнь, было как будто не со мной. – Тебе что-нибудь нужно?
Я, моргая, смотрю на него в свете больничных флюоресцентных ламп. Я не знаю, чего я хочу. Знаю только, что должна пережить эту ночь, как-то просуществовать в этом теле, пока все будет происходить. В Вериной палате продолжают завывать аппараты.
– Пойдем, – говорит Миллер, когда я не отвечаю.
Он берет меня за локоть, ведет к стулу у стены. Только сев, я смутно ощущаю, что ногам стало легче, и опускаю на них глаза. Дурацкие каблуки.
– Принести тебе воды? – спрашивает он. – На первом этаже есть кафе. Или чаю?
– Мы можем сходить. – Я встречаюсь взглядом с приятелем Феликса. Он высокий, смуглый и дружелюбный. – Принесем попить.
Феликс, у которого губы плотно сжаты, кивает. Замявшись на мгновение, он подходит ко мне, гладит меня по волосам.
– Мы скоро вернемся, ладно?
Я киваю. Когда они уходят, Миллер присаживается передо мной на корточки, чтобы смотреть глаза в глаза. Только теперь я наконец понимаю, чего я хочу, но никак не могу произнести.
– Миллер, – шепчу я. – Останься.
Еще несколько мгновений он смотрит на меня, ожидая продолжения, но я молчу, и тогда он садится на соседний стул. Как и тогда в детстве, когда я распорола руку, со мной совсем невесело. Но всю ночь, – когда я беззвучно плачу, и когда вхожу и выхожу из Вериной палаты, и когда появляются, а потом уходят Марен и Феликс, – Миллер остается со мной.
Прощальная проповедь проходит через неделю в той самой церкви, где поженились когда-то мои родители. Присутствуют Марен, Миллер со своими родителями и несколько папиных сотрудников из «Бобов». Феликс пришел вместе со своим приятелем Греем, который принес мне чай в больнице. Бывшие Верины коллеги по университету заняли задние скамьи.
Прощальную речь за нас с папой произносит пастор, поскольку мы оба не знаем, что сказать. Для меня похороны – то, что обычно происходит у кого-то другого, и сейчас, оказавшись одним из главных действующих лиц, я совершенно теряюсь. Вера была веселой, изобретательной и необыкновенно умной. Эта странная, тихая, почтительная церемония ей абсолютно не соответствует. Я все жду, когда она придвинется ко мне на скамье, легонько толкнет меня локтем, шепнет на ухо что-то смешное, и я по-поросячьи хрюкну от смеха. Но этого не происходит.
– Ей бы совершенно не понравилось, – говорит Миллер, когда мы стоим на парковке по окончании проповеди.
Я сижу на капоте папиного пикапа, наблюдая, как он жмет руки каким-то людям, которых я вижу впервые в жизни. Такое впечатление, что никто не знает, ни как вежливо удалиться, ни когда все это должно закончиться. Как будто тот, кто попрощается первым, разрушит чары или разобьет нам сердце.
Миллер опирается на бампер возле меня.
– Ты в порядке?
– Ты прав, – говорю я, избегая ответа. Мне приятно слышать, что наши мнения совпадают. – Ей бы это не понравилось. Мероприятие, устроенное совместными усилиями папы и пожилой малознакомой племянницы, совсем не в Верином духе. – Думаю, что, если бы все не произошло так быстро, Вера придумала бы собственный сценарий прощания, ни капли не похожий на эту проповедь.
– И что бы она, по-твоему, придумала?
Я смотрю на Миллера, в его глазах отражается вечернее солнце. Всю эту неделю никто не заговаривал со мной о Вере, как будто все боятся напомнить о ее смерти. Но разве я могу забыть об этом хоть на миг? И сейчас принимаю вопрос Миллера с благодарностью, ведь единственное, чего мне хочется по-настоящему, – это говорить о Вере.
– Придумала бы какие-нибудь соревнования, – отвечаю я, и Миллер улыбается. – Типа кто вскарабкается по шесту. А в конце эстафеты зарыла бы наследство – кто придет к финишу раньше всех, тот его и получит.
Он смеется, и я тоже невольно улыбаюсь.
– А я думаю, она попросила бы сжечь все студенческие работы на огромном погребальном костре, – говорит Миллер, опираясь локтем на капот. Он сегодня в рубашке и брюках. – Она терпеть не могла проверять тетради.
– Это точно. – Я со вздохом откидываю голову назад. – Умела она пожаловаться.
– Но она любила студентов, – продолжает Миллер. – Я уверен, что она была отличным преподавателем.
– Самым лучшим.
Мы смотрим друг на друга, и в беспросветной темноте последних дней словно лопается крошечный золотой пузырик. Еженедельную передачу с Мо отменили, но утром мы все равно улетаем в Нью-Йорк. Рука Миллера чуть-чуть приподнимается, как будто он хочет коснуться меня, но успевает себя остановить.
– Мне больно оттого, что ее больше нет, – говорит он, и мы оба отводим глаза.
– Да, – шепотом отвечаю я. С противоположной стороны парковки на нас оглядывается папа. – Мне тоже.
Когда все наконец-то расходятся, мы с папой садимся в пикап и целый час едем в Национальный парк Роки-Маунтин. Не снимая траурную одежду – черный костюм, черное платье, – мы натягиваем трекинговые ботинки и за двадцать минут доходим до водопада Альберта-Фоллс.
Об этом попросила Вера в своем завещании, помимо распоряжений насчет дома и остального имущества. Это была ее последняя просьба: «После того как меня похоронят, пусть Рози и Пит пойдут и посмотрят на что-то прекрасное». Никаких шестов, конкурсов и зарытого наследства. Но именно этот поход наконец-то полон смысла.
У водопада уже делают снимки несколько групп туристов. Сейчас середина декабря, но солнце сияет, тропы не засыпало снегом, и в парке по-прежнему многолюдно. Папа указывает мне на плоский камень, выступающий над водопадом, и я иду за ним, усаживаюсь рядом на пыльном выступе. Внизу, как всегда, шумит и бурлит вода.
– Я тебя люблю, – произносит папа, и у меня сжимается горло. Он оглядывается на меня, и я молча киваю, потому что не могу говорить. – Вот, это тебе от нее. – Он достает из кармана куртки конверт и протягивает мне. – Она хотела, чтобы ты прочитала его здесь.
На бумаге Вериным идеальным округлым почерком выведено: «для Рози». Всю жизнь я видела надписи, сделанные ее рукой, у нее дома – на списках продуктов, на полях студенческих работ.
– Я не уверена, что смогу, – отвечаю я.
Папа обнимает меня, и мы молча сидим несколько долгих минут. После того, как письмо будет прочитано, я уже никогда не узнаю от нее ничего нового. Она больше не скажет того, что я еще не слышала. Закрыв глаза, я поднимаю лицо к солнцу.
Рози,
Ты прочитаешь это после того, как я уйду, в окружении великой земной красоты, сидя рядом с папой – человеком, который любит тебя больше всего на свете. По крайней мере, я надеюсь, что ты будешь читать мое письмо именно так, – но ты всегда умела ловко обходить мои планы.
Мне столько всего нужно тебе сказать, но я устала и понимаю – нам с тобой не хватит никакого последнего разговора, чтобы обсудить все, что хочется. Всю свою взрослую жизнь я изучала людей, но никто и ничто не вызывало у меня того удивления, какое я испытывала, наблюдая за тем, как ты растешь; слушая тебя и разделяя с тобой твои мысли. Ты сама по себе чудо.
То, что ты сделала с «ПАКС», – потрясающе. Это могущественная задумка, выросшая из вопросов, которые тебе хватило мужества задать. Можно ли запрограммировать людей, как роботов? Предсказуемы ли мы настолько же, насколько они? Во многом – да, предсказуемы. Вот почему твое приложение работает. С научной точки зрения ты сделала все правильно.