С валютой дела обстояли ужасающе скверно. У австралийцев скопились миллионы в турецких банкнотах, и это были единственные обращавшиеся здесь деньги. Они тратили их направо и налево и довели дело до того, что деньги обесценились. Один солдат отдал пятьсот фунтов за то, что какой-то мальчишка три минуты покараулил его лошадь. Янг неумело пытался укрепить валюту с помощью последних остатков нашего акабского золота, но необходимая в связи с этим фиксация новых цен повлекла за собой печатание новых денег, которое с трудом поддавалось контролю, несмотря на требования прессы. Кроме того, арабы, ставшие наследниками турецкого правления, были вынуждены сохранить прежний режим налогов и земельной собственности на подушевой основе. И все это в условиях, когда прежние чиновники никак не могли оторваться от праздничного ликования и приняться за работу.
Мы были полуголодными, и при этом нас донимали реквизиции для нужд армии. У Чевела не было фуража, и это грозило тем, что ему придется пустить на мясо сорок тысяч лошадей. Если бы ему не поставили фураж, ему пришлось бы искать его самому, и в глазах населения новый свет свободы угас бы, как догорающая спичка. Статус Сирии был оставлен на его усмотрение, и от его суждений по этому поводу мы ожидали мало хорошего.
Все это, одно к одному, делало вечер победы очень трудным. Мы вроде бы завершили передачу многочисленных полномочий (из-за спешки очень часто в недостойные руки), но было ясно, что нам грозило резкое снижение эффективности управления. Обходительный Стирлинг, искушенный Янг и энергичный Киркбрайд делали все, что могли, чтобы как-то ограничить широкий размах, чреватый произволом арабских чиновников.
Нашей целью было, скорее, приведение в порядок фасада, а не всего здания, и оно продвигалось настолько хорошо, что, когда я четвертого октября уезжал из Дамаска, у сирийцев, в только что освобожденной от оккупации опустошенной войной стране, было свое правительство де-факто, продержавшееся два года без привлечения иностранных советников вопреки противодействию влиятельных элементов в рядах союзников.
Я работал, сидя в своей комнате и пытаясь осмыслить события, насколько это позволяли сбивчивые воспоминания об этом дне, как вдруг услышал голоса муэдзинов, призывавших правоверных к последней молитве, разнесшиеся во влажном вечернем воздухе над ярко освещенным, охваченным праздником городом. С ближайшего минарета в мое окно врывался голос одного из них, звеневший какой-то особенной сладостью. Я поймал себя на том, что машинально вслушивался в его слова: «Велик Аллах: нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк Его. Молитесь, спасайтесь. Велик Аллах: нет Бога, кроме Аллаха».
Заканчивая, он понизил голос на два тона, почти до уровня обычной разговорной речи, и мягко добавил: «И Он очень добр к нам сегодня, о люди Дамаска». Шум на улицах затих: каждый горожанин повиновался призыву к молитве в этот первый вечер свободы. И в тишине этой всеобъемлющей паузы я остро почувствовал собственное одиночество и отсутствие смысла в их движении, поскольку только я из всех слышавших муэдзина понимал, насколько печальным было это событие и насколько бессмысленной была эта фраза.
Глава 121
Меня разбудил какой-то встревоженный горожанин, сказав, что Абдель Кадер затевает бунт. Я послал за Нури Саидом, радуясь тому, что алжирский глупец сам себе рыл яму. Он созвал своих людей, объявил им, что все шерифы являются креатурами британцев, и уговаривал, пока еще есть время, нанести удар во имя веры и халифа.
К его призывам прислушивались друзы, которым я резко отказал в вознаграждении за их запоздалые услуги. Они были раскольниками, сектантами, не придерживавшимися ни ислама, ни халифата турок, ни воззрений Абдель Кадера, но антихристианский бунт означал грабеж и, возможно, резню маронитов. Они взялись за оружие и принялись громить только что открывшиеся магазины.
До наступления дня мы не предпринимали никаких действий, потому что нас было не так много, чтобы рисковать преимуществом в оружии и сражаться в темноте, когда трудно отличить глупца от нормального человека. Но едва забрезжил рассвет, мы направили людей в горное предместье и выманили бунтовщиков в расположенные вдоль реки районы города, где улицы прерывались мостами и где их было легко контролировать.
Там мы поняли, насколько несерьезной была попытка мятежа. Нури Саид выставил на пути демонстрантов свои пулеметные расчеты, и длинные пулеметные очереди прижали их к белоснежным стенам. Затем наши отряды разогнали зачинщиков. Ужасный шум заставил друзов побросать только что захваченные трофеи и разбежаться по боковым переулкам. Мухаммед Саид, не такой храбрый, как его братья, был взят в своем доме и посажен в камеру в ратуше. У меня снова чесались руки его расстрелять, но я ждал, пока мы захватим другого брата.
Однако Абдель Кадер снова ушел в горы. В полдень все было кончено. Когда начался этот бунт, я обратился к Чевелу, который немедленно предложил свои войска. Я поблагодарил его и попросил выдвинуть вторую роту конников к турецким баракам (ближайший пост) и приказать ждать моих распоряжений, но операция была слишком незначительной, чтобы прибегнуть к этой помощи.
Самым выдающимся ее результатом оказалась реакция журналистов, находившихся за стенами своего отеля. Им не пришлось обмакнуть свои перья в кровь сражавшихся в этой кампании, которая протекала быстрее, чем были способны двигаться их автомобили, но она, словно ниспосланный богом дождь, заливший окна их спален, позволила им развернуться во всю силу. Они писали и телеграфировали свои сообщения, пока находившийся в Рамлехе Алленби не перепугался не на шутку и не прислал мне пресс-релиз, в котором говорилось о том, что обе Балканские войны и все пять случаев армянской резни не шли ни в какое сравнение с сегодняшней мясорубкой в Дамаске, что улицы были завалены трупами, по сточным канавам текла кровь, а городские фонтаны, питавшиеся водой из вздувшейся Барады, били алыми струями! В своем быстром ответе я привел список потерь: пять убитых и десяток раненых. Из числа убитых трое стали жертвами безжалостного Киркбрайда, любившего поиграть револьвером.
Друзы были изгнаны из города, а их лошади и винтовки были переданы жителям Дамаска, из которых мы сформировали гражданскую гвардию на случай непредвиденных событий. Эти гвардейцы, придававшие городу воинственный вид, патрулировали до вечера, когда все снова успокоилось и на улицы вернулась нормальная жизнь. Разносчики снова бойко торговали конфетами, холодными напитками, цветами и небольшими хиджазскими флажками.
Мы вернулись к работе по организации коммунального хозяйства. Лично для меня забавным событием было официальное представление испанского консула, лощеного, говорившего по-английски типа, самозванно объявившего себя поверенным в делах семнадцати стран (включая все воюющие, кроме Турции) и тщетно добивавшегося официального признания за ним этого статуса городскими властями.
Во время ланча один австралийский врач умолял меня, взывая к человечности, обратить внимание на турецкую больницу. Я мысленно прошелся по всем трем нашим больницам – военной, гражданской и миссионерской – и сказал ему, что мы заботились обо всех этих учреждениях одинаково, насколько позволяли средства. Но арабы не могли изобретать лекарств, как не мог обеспечить нас ими и Чевел. Он же продолжал рассказывать об огромном количестве грязных зданий без единого медицинского работника или санитара, забитых мертвыми и умиравшими людьми, о множестве случаев дизентерии (по меньшей мере у некоторых из этих больных был брюшной тиф), так что оставалось лишь надеяться на то, чтобы не началась эпидемия сыпного тифа или холеры.
По его рассказам я понял, что речь шла о турецких бараках, занимаемых двумя австралийскими ротами городского резерва. Выставлены ли там часовые у ворот? «Да», – ответил доктор и добавил, что там полно больных турок. Я отправился туда и переговорил с охраной, которую удивило то, что я пришел один и пешком. Охране было приказано не пускать никого из горожан, чтобы они не устроили резню больным, – это не исключалось, поскольку арабы превратно понимали способы ведения войны. Наконец мой английский язык послужил мне пропуском к небольшому дому, сад вокруг которого был полон жалкими пленными: две сотни людей были в отчаянии, а многие – при последнем издыхании.
Открыв большую дверь барака, я крикнул, чтобы обратить на себя внимание персонала; пыльные коридоры ответили мне эхом, но другого ответа не последовало. Огромный, пустынный, словно всасывавший в себя солнце двор был завален мусором. Охранник сказал мне, что тысячи пленных накануне угнаны отсюда в загородный лагерь. Теперь сюда никто не приходил и не выходил отсюда. Я вышел к дальнему проходу, слева от которого находилось запертое помещение, почерневшее от солнечных лучей, отражавшихся от оштукатуренных стен.
Я вошел внутрь и сразу почувствовал тошнотворный запах. Каменный пол был сплошь покрыт уложенными в ряды мертвыми телами, одни в полном военном обмундировании, другие в нижнем белье, третьи вовсе обнаженные. Их там было, наверное, до тридцати, и их объедали крысы, оставляя на телах влажные красные борозды. Несколько трупов были, по всей видимости, недавними, может быть, с момента смерти прошел всего день или два, другие, очевидно, находились здесь уже долго. На гниющей плоти некоторых проступили желтые, синие и черные разводы. Многие раздулись до размеров вдвое или втрое больше обычных, и их сальные головы смеялись черными ртами, окруженными грубой небритой щетиной. У других мягкие части тела провалились. Несколько трупов разорвало давлением гнилостных газов, и процесс разложения зашел так далеко, что ткани уже стали переходить в жидкое состояние.
Дальше открывалась перспектива большой палаты, откуда, как мне показалось, доносился какой-то стон. Я зашагал на этот звук по мягкому слою из тел, предметы одежды которых, пожелтевшие от экскрементов, сухо потрескивали под ногами. В палате неподвижно стоял сырой воздух и темнел четко выстроенный батальон кроватей, занятых людьми – такими тихими, что я подумал, что все они тоже мертвы, так как каждый неподвижно лежал на вонючем соломенном матраце, из которого капала фекальная жижа, засыхавшая на цементном полу. Я прошел немного вперед между рядами кроватей, завернувшись в свои белые юбки так, чтобы уберечь босые ноги от этих мутных зловонных потоков. Вдруг до моих ушей донесся чей-то глубокий вздох. Я резко обернулся и