Этот отряд был остатками, которые генерал Клейтон видел в Египте и послал нам в минуту озарения. Шесть «тальботов», специально оборудованные для тяжелой работы, включали две десятифунтовки вместе с британскими артиллеристами. Было дурно давать хорошим людям такие дрянные орудия, но это ничтожное оружие, казалось, никак не отразилось на их духе. Их командир, Броуди, был молчаливым шотландцем, он никогда не бывал чересчур бодрым, никогда — чересчур любопытным, находил постыдным обращать внимание на трудности, и отпечаток его личности лег на его товарищей. Как бы ни была трудна их задача, они шли на нее в атаку с незамутненной решимостью, что их воля одержит победу. Каждый раз, при каждой трудности их можно было наверняка найти в нужном месте в назначенный час, взмокших, но невозмутимых, и никогда не услышать ни слова оправданий или жалоб.
Восемь внушительных машин выехали из Гувейры на следующий день и достигли нашей старой остановки за Мудовварой к заходу солнца. Это было превосходно, и мы разбили лагерь, намереваясь найти дорогу к рельсам утром. Поэтому мы вышли рано на тендере «роллс» и рыскали по очень неприятным низким холмам до вечера, когда прибыли на место за последним хребтом над Телль Шахм, второй станции к северу от Мудоввары.
Мы туманно заговорили о том, чтобы взорвать поезд, но местность была слишком открытой, а вражеских блокгаузов много. Вместо этого мы решили атаковать небольшие укрепления прямо напротив нашего укрытия. Поэтому в конце новогоднего утра, прохладного, как хороший летний день в Англии, после приятного завтрака мы не спеша покатили по каменистой равнине к холмику, что возвышался над турецким постом. Джойс и я выбрались из машин и влезли на его вершину, чтобы осмотреться.
Джойс командовал, и впервые я был в бою зрителем. Эта новизна была удовольствием. Работа с бронемашинами казалась войной «де люкс», так как наши войска, одетые в сталь, не могли пострадать. Поэтому мы устроили маневры, в лучших традициях генералов регулярных войск, заседая военным советом на своей вершине и пристально наблюдая за битвой через бинокли.
Батарея «тальботов» открыла дело, энергично вступив в бой прямо под нами, в то время как три бронемашины ползли к флангам турецкой насыпи, как огромные собаки, идущие по следу. Вражеские солдаты высунули головы, чтобы поглядеть, и все были очень приветливы и любопытны, пока машины не выставили свои «виккерсы» и не начали поливать окопы огнем. Тогда турки, уразумев, что это атака, спрятались за свои парапеты и начали беспорядочно палить по машинам. Это было так же безнадежно, как дразнить носорога птичьей дробью: через некоторое время они обратили внимание на орудия Броуди и усыпали пулями землю вокруг них.
Очевидно, они не собирались сдаваться, и очевидно, что у нас в распоряжении не было средств их к этому принудить. Так что мы отъехали, удовольствовавшись тем, что прокатились вдоль путей туда и обратно, доказав, что поверхность достаточно твердая для операций на машинах при осторожной скорости. Однако люди ждали большего, и, чтобы позабавить их, мы поехали к югу, до Шахма, лежавшего в противоположной стороне. Там Броуди выбрал позицию для орудий в двух тысячах ярдов и начал аккуратно посылать снаряд за снарядом на территорию станции. Туркам это не понравилось, и они стеклись в блокгауз, пока из машин сыпались бесполезные пули по окнам и дверям станции. Они могли бы спокойно войти туда, будь в этом хоть какой-нибудь смысл. А так мы снова всех отозвали и вернулись под прикрытие наших холмов. Мы задумывали всего лишь добраться до рельсов через многообразные трудности равнин и холмов. Когда нам это удалось, мы совершенно не были готовы к действиям, не имели никакого представления, какой должна быть наша тактика и методы: и все же мы много почерпнули из самой этой нерешительности.
Уверенность в том, что через день мы можем совершать из Гувейры операции вдоль железной дороги, значила, что движение поездов отдано нам на милость. Все турки в Аравии не могут ничего поделать с одной-единственной бронемашиной в открытой местности. Поэтому положение Медины, и без того тяжелое, стало безнадежным. В немецком штабе это поняли, и после визита Фолькенхейна в Маан они повторно заставили войска покинуть все, что лежало южнее этой точки; но старая турецкая партия ценила Медину как последний обломок их владычества над Святыми Местами, их уцелевшее притязание на халифат. Чувства заставили их принять решение вопреки военной целесообразности.
Британцы, казалось, были на удивление привязаны к Медине. Они настаивали, что ее следует покорить, и щедро тратили деньги и взрывчатку на операции, которые Али и Абдулла постоянно предпринимали со своей базы в Йенбо. Когда я взывал к противоположному, они относились к моему мнению, как к остроумному парадоксу. Соответственно, чтобы оправдать наше намеренное бездействие на севере, нам приходилось притворяться неспособными к действию, и это убеждало их, что арабы слишком трусливы, чтобы перерезать пути у Маана и удерживать их. Эта причина даровала чувство превосходства солдатам, всегда готовым думать плохо о туземных боевых действиях, считая их низменность комплиментом себе. Поэтому мы поддерживали нашу дурную репутацию, и это была неблагородная, но простейшая уловка. Штаб знал о войне настолько больше, чем я, что они отказывались узнавать от меня о тех странных условиях, в которых будут действовать иррегулярные войска; и я не мог тратить время, чтобы устраивать детский сад и поучать их для их же пользы.
Глава LXXXIII
По возвращении в Акабу домашние дела поглотили оставшиеся три дня. В основном я занимался охраной, которую формировал для личной защиты, так как слухи постепенно возвеличивали мою важность. После первого продвижения по стране от Рабега и Йенбо турки проявили интерес: затем они стали беспокоиться: и дошли до того, что приписывали англичанам руководство и движущую силу арабского восстания: так же и мы обычно льстили себе, приписывая успехи турок немецкому влиянию.
Однако турки повторяли это достаточно часто, чтобы уверовать, и начали предлагать награду в сто фунтов за британского офицера, живого или мертвого. С течением времени они не только увеличили общую сумму, но сделали специальную надбавку для меня. После захвата Акабы цена стала приличной, а после того, как мы подорвали Джемаль-пашу, они поставили нас с Али во главе списка, оценив в двадцать тысяч фунтов живыми или в десять — мертвыми.
Конечно, предложение было риторическим, еще неизвестно, было бы оно оплачено золотом или ассигнациями, если вообще было бы оплачено. Все же некоторые предосторожности казались оправданными. Я стал увеличивать число своих людей до отряда, который пополнялся людьми, стоявшими вне закона, каких я только мог найти, дерзость которых повсюду заводила их в неприятности. Мне нужны были люди, стойкие в дороге и в жизни, гордые собой и бессемейные. По счастью, трое или четверо такого рода, присоединившись ко мне в самом начале, задавали тон и стандарт.
Однажды днем я спокойно читал в палатке Маршалла в Акабе (я жил у Маршалла, врача-шотландца, все время, когда бывал в лагере), когда туда вошел, бесшумно ступая по песку, какой-то аджейль, худой, смуглый и невысокий, но одетый с величайшей пышностью. Он нес на плече седельную сумку из Газы, богатейшую из всех, что я когда-либо видел; шерстяной гобелен зеленого, алого, белого, оранжевого и голубого цвета, с кисточками по бокам, в пять рядов, а из центра по краям свисали уздечки длиной в пять футов, с геометрическим орнаментом, с кисточками и бахромой.
Уважительно приветствовав меня, молодой человек бросил сумку на мой ковер, сказав: «Твоя», — и исчез так же внезапно, как и появился. На следующий день он вернулся с верблюжьим седлом, равным по красоте, длинные медные рога на его луке были украшены изысканной гравировкой старинного Йемена. На третий день он вновь появился с пустыми руками, в бедной хлопчатобумажной рубашке, и, бросившись передо мной, сказал, что хочет поступить ко мне на службу. Он выглядел странно без своих шелковых одежд, так как его лицо, сухое и изорванное оспой, безбородое, могло принадлежать человеку любого возраста; в то же время он был сложен по-юношески изящно, и что-то в его повадках было от безрассудной молодости.
Его длинные черные волосы были тщательно заплетены в три блестящие косы у каждой щеки. Глаза были слабые, узкие, как щелки, рот чувственный, широкий, влажный, и придавал ему добродушное, наполовину циничное выражение лица. Я спросил его имя; он ответил — Абдулла, по прозвищу Эль Нахаби, то есть Вор, кличка, сказал он, была унаследована от его почтенного отца. Его собственные приключения не принесли ему выгоды. Он родился в Борейде и в юности пострадал от гражданских властей за богохульство. Когда он подрос, неудачное приключение в доме замужней женщины заставила его спешно покинуть родной город и поступить на службу к ибн Сауду, эмиру Неджда.
На этой службе, из-за пристрастия к божбе, он заработал плети и заключение. Поэтому он дезертировал в Кувейт, где снова влюбился. По освобождении он переместился в Хаиле и записался в число служителей ибн Рашида, эмира. К несчастью, там он невзлюбил своего офицера и однажды дошел до того, что ударил его на людях палкой. За это он получил сполна; и, после долгого выздоровления в тюрьме, он был снова выброшен в мир, не имея друзей.
В это время строилась Хиджазская железная дорога, и он пришел на эти работы искать счастья; но подрядчик лишил его части заработка за то, что он спал в полдень. Он в ответ лишил подрядчика головы. Вмешалось турецкое правительство, и в мединской тюрьме ему пришлось тяжко. Однако он через окно сбежал в Мекку, и, благодаря испытанной честности и мастерству в обращении с верблюдами был сделан почтальоном между Меккой и Джиддой. На этой должности он остепенился, забросил свои юношеские сумасбродства, перевез в Мекку своих отца и мать и устроил их торговать в лавке, обеспечив капитал комиссионными от купцов и грабителей.