Странная власть войны — она делает нашим долгом самоуничижение! Эти австралийцы, бесцеремонно толкавшие меня с грубыми шутками, сбросили вместе с цивильной одеждой половину своей цивилизованности. Они властвовали этой ночью, слишком самоуверенные, чтобы осторожничать: и все же — когда они лениво расхаживали, их гибкие тела состояли из сплошных изгибов, ни одной прямой линии, но глаза были постаревшими и разочарованными — и все же я чувствовал, что они неуравновешенны, мелки, подвержены инстинктам; все время готовятся совершить что-нибудь великое; в них была беспокоящая гибкость клинков, наполовину вынутых из ножен. Беспокоящая: но не устрашающая.
Английские парни не были подвержены инстинктам, не были небрежными, как австралийцы, они держались с медлительной, почти робкой осторожностью. Они были аккуратными в одежде, тихими и застенчиво ходили парами. Австралийцы стояли группами и ходили поодиночке; британцы разбивались по двое, в холостяцкой дружбе, выражавшей общий уровень рядовых, общность их армейских одежд. Они называли это «держаться вместе»: побуждение военного времени — хранить меж четырех ушей мысли, достаточно глубокие, чтобы ранить.
Вокруг солдат слонялись арабы: люди из другой сферы, и важно оглядывали их. Мой извращенный долг приговорил меня к ссылке среди них на два года. В эту ночь я был ближе к ним, чем к войскам, и не мог принять это чувство, потому что стыдился его. Ощущение их непохожести, смешанное с тоской по дому, обостряло мои способности и подпитывало мою неприязнь; я уже не просто видел различия во внешности, слышал различия языка, но научился различать даже запах: тяжелый, стойкий, кислый запах сухого пота и хлопка среди толпы арабов и грубый запах английских солдат; горячие испарения массы людей в шерстяной одежде, пропахшей мочой, едкий, острый, удушливый, аммиачный запах горячего керосина.
Глава CXIX
Наша война была закончена. Даже несмотря на то, что мы проспали эту ночь в Кизве, так как арабы рассказали нам, что дороги опасны, и мы не горели желанием глупо умирать в темноте у ворот Дамаска. Для азартных австралийцев кампания была гонкой, а Дамаск — финишным столбом; но в действительности мы все были подчинены Алленби, и победа логически вытекала единственно из его гения и из усилий Бартоломью.
Их тактический план предусматривал, что следует поставить австралийцев к северу и к западу от Дамаска, поперек рельсов, прежде чем южная колонна вступила бы в город, и мы, арабские вожди, ожидали более медлительных британцев еще и потому, что Алленби никогда даже не спрашивал, будут ли его приказы выполнены нами. Его власть заключалась в спокойной убежденности, что он получит настолько совершенное подчинение, насколько будет доверять людям.
Он надеялся, что мы будем здесь, у входа, отчасти — потому, что знал, насколько больше, чем обычный трофей, значит для арабов Дамаск: отчасти — из соображений безопасности. Движение Фейсала сделало вражескую страну дружественной для союзников, когда они наступали, конвои могли передвигаться без эскорта, городами можно было управлять без гарнизонов. Окружая Дамаск, австралийцы могли вынужденно, вопреки приказам, вступить в город. Если бы кто-нибудь стал им сопротивляться, это испортило бы все будущее. Нам была дана одна ночь, чтобы жители Дамаска смогли принять Британскую армию как союзников.
Это означало переворот в поведении, если не в мышлении; но дамасский комитет Фейсала за месяцы до того готовился принять бразды правления после крушения турок. Мы должны были только наладить с ними связь, сообщить им о движениях союзников и о том, что требуется от них. Поэтому, когда сгустилась темнота, Насир послал всадников руалла в город, чтобы найти Али Ризу, председателя нашего комитета, или Шукри эль Айюби, его помощника, рассказать им, что утром в их распоряжении будет подкрепление, если они сразу создадут правительство. Фактически это было сделано в четыре утра, прежде чем мы начали действия. Али Риза отсутствовал, в последний момент турки поставили его командовать отступлением своей армии от Галилеи перед Шовелем: но Шукри нашел неожиданную поддержку со стороны алжирских братьев, Мохаммеда Саида и Абд эль Кадера. С помощью их приближенных арабский флаг появился на городской палате, когда последние эшелоны немцев и турок маршировали мимо. Говорят, что идущий последним генерал иронически отдал ему честь.
Я убедил Насира не входить в город. Это будет ночь смятения, и для его достоинства будет лучше, если он спокойно вступит на рассвете. Они с Нури Шааланом задержали второй корпус руалла на верблюдах, вышедший со мной из Дераа этим утром, и послали их вперед, в Дамаск, поддержать шейхов руалла. Так к полуночи, когда мы отправились отдыхать, у нас было четыре тысячи вооруженных людей в городе.
Я хотел спать, потому что назавтра мне предстояла работа; но не мог. Дамаск был вершиной двух лет наших сомнений, и мой ум отвлекали обрывки всех идей, что были использованы или отвергнуты в это время. К тому же в Кизве было душно, стояли испарения от слишком многих деревьев, слишком многих растений, слишком многих людей: микрокосм переполненного мира, что ждал впереди.
Оставляя Дамаск, немцы подожгли полевые склады и склады боеприпасов, поэтому через каждые несколько минут нас оглушали взрывы, от вспышек которых небо белело пламенем. Земля, казалось, сотрясалась с каждым таким разрывом; мы поднимали глаза к северу и видели, как бледное небо вдруг пронзали снопы желтых искр, когда снаряды, подброшенные на огромную высоту из каждого взрывающегося магазина, поочередно взрывались, как пучки ракет. Я повернулся к Стирлингу и прошептал: «Дамаск горит», — с болью думая о том, что платой за свободу будет великий город, обращенный в руины.
Когда пришел рассвет, мы приблизились к вершине хребта, стоявшего над городом-оазисом, боясь взглянуть на север и увидеть развалины; но вместо этого, среди безмолвных садов, в зеленых пятнах дрожащего речного тумана лежал город, прекрасный, как всегда, подобный жемчужине под утренним солнцем. О ночной сумятице напоминал только плотный, высокий столб дыма, поднимавшийся угрюмой чернотой над складом Кадема, вокзала Хиджазской дороги.
Мы проехали в машине по прямой дороге, защищенной стеной, через орошаемые поля, на которых крестьяне только что начали трудовой день. Галопом с нами поравнялся всадник, увидев наши головные платки в машине, весело поздоровался, держа в руке кисть желтого винограда: «Добрые вести: Дамаск приветствует вас». Он прибыл от Шукри.
Насир был прямо за нами; мы доставили ему известия, чтобы его вступление было почетным, он заслужил это в пятидесяти битвах. Рядом с Нури Шааланом, в последний раз он заставил свою лошадь перейти на галоп и исчез на длинной дороге в облаке пыли, неохотно висевшем в воздухе среди брызг воды. Чтобы дать ему начать как следует, мы со Стирлингом нашли небольшой ручей, холодный на глубине крутого дна. Там мы остановились помыться и побриться.
Какие-то индийские солдаты углядели нас, нашу машину, оборванные армейские шорты и мундир водителя. Я был полностью в арабском платье; Стирлинг, не считая головного убора, выглядел военным офицером британского штаба. Сержант, тупой и несдержанный, решил, что взял нас в плен. Освободившись из-под его ареста, мы рассудили, что должны идти за Насиром.
Довольно спокойно мы проехали по длинной улице к зданию правительства на берегу Барады. Дорога была забита людьми, которые выстраивались у обочины, на дороге, высовывались из окон, стояли на балконах, на крышах. Многие плакали, некоторые слабо аплодировали, самые смелые выкрикивали наши имена: но в основном они глядели, глядели, и глаза их сияли радостью. Движение, как долгий вздох, от ворот до центра города, отмечало нам путь.
В палате дела обстояли иначе. Ступени были заполнены волнами людей: они вопили, обнимались, плясали, пели. Толпа пробила нам дорогу в вестибюль, где были сияющий Насир и Нури Шаалан, они сидели. Окружая их с двух сторон, стояли Абд эль Кадер, мой давний враг, и Мохаммед Саид, его брат. Я онемел от изумления. Мохаммед Саид выскочил вперед и прокричал, что они, внуки Абд эль Кадера, эмира, вместе с Шукри эль Айюби из рода Саладина, вчера сформировали правительство и объявили Хуссейна «королем арабов», перед лицом присмиревших турок и немцев.
Пока он витийствовал, я обернулся к Шукри, который не был государственным мужем, но был любим народом, почти мученик в его глазах после того, что он претерпел от Джемаля. Он рассказал мне, что оба алжирца, одни во всем Дамаске, стояли за турок, пока не увидели их бегство. Затем со своими соотечественниками они ворвались в комитет Фейсала, на его секретное заседание, и грубо захватили власть.
Они были фанатиками, идеи их были теологическими, а не логическими. Я обратился к Насиру, собираясь через его посредство пресечь их дерзость с самого начала; но нас отвлекли. Воющая толпа вокруг нас разделилась, как будто ее прорезало лезвие, распалась направо и налево среди сломанных стульев и столов. И сразу трубой взревел знакомый оглушительный голос, заставив всех замереть на месте.
На пустом пространстве оказались Ауда абу Тайи и Султан эль Атраш, вождь друзов, вцепившись друг в друга. Их приближенные рванулись вперед, а я бросился их разнимать, столкнувшись с Мохаммедом эль Дейланом, полным тех же намерений. Вместе мы расцепили их и заставили Ауду отступить на шаг, в то время как Хуссейн эль Атраш втолкнул более легкого Султана в толпу и увлек в боковую комнату.
Ауда был слишком ослеплен гневом, чтобы быть в здравом уме. Мы доставили его в большой зал здания, необъятную, помпезную, раззолоченную комнату, тихую, как могила, так как все двери, кроме нашей, были заперты. Мы втолкнули его в кресло, где он с пеной на губах кричал в припадке, пока голос его не сорвался; его тело выгибалось и дергалось, руки судорожно хватались за любое ближайшее оружие, лицо набухло кровью, голова была непокрыта, и длинные волосы закрывали глаза.