и в отставку, пока была их воля; ибо быть слугой моего господина было приятно и небезвыгодно) обходили Шаррафа и меня с подслащенным кофе. Сахар казался приемлемым для первой чашки кофе в рассветной прохладе.
Через час или попозже полог спальной палатки Фейсала откидывался, как приглашение посетителям из домашних. Приходило четверо или пятеро, и после утренних новостей доставляли поднос с завтраком. Главным его блюдом были финики из вади Йенбо; иногда черкесская бабушка Фейсала посылала ему из Мекки коробку своих знаменитых пирожков со специями; а иногда Хеджрис, личный слуга, потчевал нас странным печеньем и злаками собственной стряпни. После завтрака мы развлекались, чередуя горький кофе и сладкий чай, пока Фейсал диктовал секретарям свою корреспонденцию. Один из них был Фаиз эль Гусейн, искатель приключений; другой — Имам, с печальным лицом, знаменитый в лагере своим зонтиком, мешковато висевшим на луке его седла. От случая к случаю кому-то в этот час давалась аудиенция частным порядком, но редко, так как спальная палатка шерифа строго предназначалась для его личного пользования. Это был обыкновенный шатер, где были сигареты, походная кровать, довольно хороший курдский коврик, плохонький ширазский и замечательный старинный молельный коврик из Белуджистана, на котором он молился.
Около восьми утра Фейсал пристегивал свой церемониальный кинжал и проходил в приемную палатку, устланную двумя безобразными килимскими коврами. Фейсал сидел у края палатки лицом к открытой стороне, а мы — спиной к стенке, полукругом около него. Рабы закрывали тыл и скучивались около открытой стены палатки, чтобы контролировать осаждающих ее просителей, которые лежали на песке у входа в палатку или за ее пределами, ожидая своей очереди. По возможности, с делами разбирались до полудня, когда эмир изволил вставать.
Мы, домашние, и какие-нибудь гости собирались затем в жилой палатке; Хеджрис и Салем вносили обеденный поднос, на котором стояло столько блюд, сколько позволяли обстоятельства. Фейсал был ненасытным курильщиком, но очень неважным едоком, и он обычно делал вид, что черпает пальцами или ложкой бобы, чечевицу, шпинат, рис и сладкие пирожки, пока не решал, что мы наелись достаточно, и по мановению его руки поднос исчезал, в то время как другие рабы проходили вперед, чтобы полить воду на наши пальцы у дверей палатки. Тучные люди вроде Мохаммеда ибн Шефия, приходили в комическое горе из-за быстрой и тонкой еды у эмира и, когда уходили, наедались собственной пищей, приготовленной для них. После обеда мы некоторое время беседовали, потягивая по две чашки кофе и по два стакана зеленого чая, похожего на сироп. Затем до двух дня завеса над жилой палаткой была опущена, знаменуя, что Фейсал спит, или читает, или занимается своими делами. После этого он садился снова в приемную палатку, пока не заканчивал дело со всеми, кто в нем нуждался. Я никогда не видел, чтобы какой-либо араб уходил от него неудовлетворенным или задетым, благодаря такту и памяти Фейсала, так как он, казалось, никогда не запинался, не забывал факты и не путался в родстве.
Если оставалось время после второй аудиенции, он прогуливался с друзьями, беседуя о лошадях или растениях, глядя на верблюдов или расспрашивая у кого-нибудь о названиях деталей пейзажа вокруг. Молитва на закате была иногда публичной, хотя Фейсал с виду не был излишне благочестивым. После этого он виделся с людьми наедине в жилой палатке, планируя ночную разведку и патрули — так как большая часть полевой работы велась после наступления темноты. Между шестью и семью приносили ужин, к которому рабы созывали всех присутствующих в штабе. Ужин напоминал завтрак, кроме кубиков из вареной баранины, уложенных на большом подносе риса, «Медфа эль Сухур», главнейшего блюда. Мы хранили молчание, пока все не было съедено.
Этим ужином заканчивался наш день, продляемый через промежутки в пищеварении подносами со стаканами чая, которые украдкой предлагали рабы. Фейсал не спал до глубокой ночи и никогда не выдавал желания ускорить наш уход. Вечером он расслаблялся, насколько было возможно, и избегал работы, которой можно было избежать. Он посылал за каким-нибудь местным шейхом, чтобы тот рассказывал истории о своей округе, о племени или его происхождении; или за поэтами племен, что пели нам о войне в своем изложении: длинные традиционные формы с шаблонными эпитетами, шаблонными чувствами, шаблонными происшествиями, освежаемыми стараниями каждого поколения. Фейсал был страстным любителем арабской поэзии и часто поощрял декламацию, выступая судьей и награждая лучшие строки за ночь. Очень редко он играл в шахматы, с блеском и с бездумной прямотой фехтовальщика. Иногда, и, быть может, ради моей пользы, он рассказывал о том, что видел в Сирии, и кое-что о турецкой тайной истории или о семейных делах. Я многое узнал из его уст о людях и партиях Хиджаза.
Глава ХХ
Внезапно Фейсал спросил меня, не надеть ли мне, пока я в лагере, арабские одежды, как у него. Я, со своей стороны, находил, что так лучше, ведь это было самое удобное платье для той жизни на арабский манер, которую нам приходилось вести. Кроме того, люди из племен тогда понимали бы, кем меня считать. Единственными, кто носил хаки, на их памяти были турецкие офицеры, перед которыми они инстинктивно занимали оборону. Если бы я носил одежды Мекки, они вели бы себя по отношению ко мне так, как будто я и вправду был бы одним из их вождей; и я мог бы проскальзывать в палатку Фейсала и из нее, не вызывая каждый раз сенсации и не заставляя его объяснять незнакомцам мое присутствие.
Я сразу согласился, и с большой радостью; так как в армейской форме было отвратительно ехать на верблюде или сидеть на земле, а арабские вещи, с которыми я научился управляться до войны, были более чистыми и приличными для пустыни. Хеджрис был тоже доволен, и призвал всю свою фантазию, наряжая меня в великолепный белый шелковый, вышитый золотом свадебный наряд, который был послан Фейсалу недавно (возможно, с намеком?) его двоюродной бабкой из Мекки. Я пошел прогуляться по пальмовым садам Мубарака и Бруки, чтобы привыкнуть к новой просторной одежде.
Эти деревни были приятным местечком, построенные из глиняных кирпичей на высоких земляных насыпях, окружающих пальмовые сады. Нахль Мубарак лежал к северу, а Брука — прямо на юг через долину колючек. Дома были маленькие, внутри покрытые глиной, прохладные, очень чистые, снабженные ковриком или двумя, ступкой для кофе, горшками и подносами для пищи. Узкие улицы были затенены посаженными кое-где деревьями. Земляные насыпи вокруг возделанных земель были иногда пятидесяти футов высотой, и большей частью искусственно сформированы из почвы, вырытой между деревьями, из хозяйственного мусора и из камней, собранных в вади.
Эти берега должны были защищать посевы от течения. В противном случае вади Йенбо скоро заполнила бы сады, поскольку, в целях орошения, они были расположены ниже уровня долины. Узкие участки были разделены заборами из пальмовых веток или глиняными стенами, а вокруг них проходили узкие каналы с пресной водой. Ворота в каждом саду были над водой, с местом для прохода ослов или верблюдов из трех-четырех параллельных пальмовых бревен, пристроенных к ним. При каждом участке в земле был вырыт шлюз, открывающийся, когда приходила очередь на полив. Пальмы, за которыми хорошо ухаживали, аккуратно высаженные в ровные линии, были главными посадками; но между ними выращивали ячмень, редис, кабачки, огурцы, табак и хну. В деревнях выше по вади Йенбо было достаточно прохладно, чтобы выращивать виноград.
Стоянка Фейсала в Нахль Мубарак по природе своей могла быть лишь промежуточной, и я почувствовал, что лучше бы мне отправиться назад в Йенбо, чтобы обдумать всерьез нашу «земноводную» оборону этого порта, учитывая всемерную помощь, обещанную флотом. Мы остановились на том, что я должен посоветоваться с Зейдом и действовать вместе с ним, как нам покажется лучше. Фейсал дал мне великолепного гнедого верблюда для обратного пути. Мы двинулись через горы Аджиды по новой дороге, вади Мескарие, опасаясь турецких патрулей на более прямом пути. Со мной был Бедр ибн Шефия; и мы не спеша прошли все расстояние за один переход в шесть часов, попав в Йенбо до рассвета. Устав после трех напряженных дней почти без сна, среди постоянных тревог и волнений, я пошел прямо в пустой дом Гарланда (он жил на борту корабля в гавани) и заснул на скамейке; но потом я был снова поднят вестью о том, что прибывает шериф Зейд, и отправился к стенам увидеть, как приезжают разбитые войска.
Их было около восьми сотен, тихих, но, несомненно, убитых стыдом. Сам Зейд казался вконец равнодушным. Когда он вступил в город, то обернулся и крикнул Абд эль Кадиру, правителю, едущему позади него: «Как же это так, твой город в развалинах! Я должен телеграфировать отцу, чтобы он прислал сорок каменщиков починить общественные здания». И он это действительно сделал. Я дал телеграмму капитану Бойлю, что Йенбо в тяжкой опасности, и Бойль сразу же ответил, что его флот будет там вовремя, если не раньше. Эта готовность была своевременным утешением; на следующий день пришли еще худшие вести. Турки, бросив сильное войско вперед из Бир Саида на Нахль Мубарак, перекрыли путь новобранцам Фейсала, пока они еще не собрались с духом. После короткого боя Фейсал был разбит, уступил свою землю и отступал сюда. Казалось, наша война вступала в последний акт. Я взял свой фотоаппарат и с парапета ворот Медины сделал прекрасный снимок встречи братьев. С Фейсалом было уже две тысячи людей, но ни одного из племени джухейна. Это походило на измену и настоящее отступничество племени — то, что о чем мы оба не помышляли, считая невозможным.
Я сразу пришел в его дом, и он рассказал мне всю историю. Турки пришли с тремя батальонами, многочисленной кавалерией на верблюдах и пехотой на мулах. Их командование было в руках Галиб-бея, который обращался со своими отрядами с великой строгостью, потому что на них смотрел командующий войсками. Фахри-паша частным образом сопровождал экспедицию, которую вел Дахиль-Алла эль Кади, он же был посредником в отношениях с арабами — наследственный законодатель племени джухейна, соперник шерифа Мохаммеда Али эль Бейдави и второй человек в племени после него.