последнем свете с запада. Это была наша предполагаемая остановка, и Фейсал возвестил о привале. Мы слезли с верблюдов и расслаблялись, сидели или ходили к морю перед ужином, и сотни из нас купались, плескаясь и визжа — толпа голых, как рыбы, людей всех расцветок кожи на земле.
Ужина стоило дожидаться, так как один из джухейна в этот день застрелил газель для Фейсала. Мясо газели мы нашли лучшим, чем все остальное в пустыне, потому что у этого животного, какой бы бесплодной ни была земля и скудными водопои, наверное, всегда было жирное, сочное мясо.
Как и ожидали, ужин удался. Мы ушли к себе рано, чувствуя, что объелись, но вскоре после того, как Ньюкомб и я растянулись в своей палатке, нас подняла волна возбуждения, прошедшая по рядам; бегущие верблюды, выстрелы и крики. Запыхавшийся раб просунул голову за полог, крича: «Новости! новости! Шериф Бей взят в плен». Я вскочил и побежал через собравшуюся толпу к палатке Фейсала, которая была уже поставлена друзьями и слугами. С Фейсалом сидел, необыкновенно и неестественно выпрямившись посреди общей суматохи, Раджа, кочевник, которое принес Абдулле приказ двинуться в вади Аис. Фейсал весь сиял, его глаза были наполнены радостью, когда он вскочил и прокричал мне сквозь шум голосов: «Абдулла взял в плен Эшреф-бея». Тогда я понял, какой крупной и хорошей была эта новость.
Эшреф был отъявленным авантюристом на нижних уровнях турецкой политики. Подростком, когда жил в Смирне, он был просто разбойником, но с годами стал революционером, и когда его, наконец, взяли в плен, Абд эль Хамид сослал его в Медину на пять красочных лет. Сперва его там держали в строгом заточении, но однажды он сломал окно уборной и убежал к Шехаду, эмиру-пьянице, в округ Авали. Шахад был, как обычно, в состоянии войны с турками и дал ему убежище; но Эшреф, наскучив такой жизнью, однажды позаимствовал у него прекрасную лошадь и поскакал к турецким баракам. Там на площади сын офицера, его врага, губернатора, муштровал команду жандармов. Эшреф подскакал к нему, перекинул его через седло и был таков, прежде чем изумленная полиция смогла возразить.
Он отправился в Джебель Оход, необитаемое место, гоня своего узника перед собой, называя его своим ослом и нагрузив на него тридцать караваев и мехи с водой, необходимые для их пропитания. Чтобы освободить своего сына, паша дал Эшрефу свободу под свое слово и пятьсот фунтов. Тот купил верблюдов, палатку и жену и бродяжничал среди племен до наступления революции младотурок. Тогда он вновь появился в Константинополе и стал наемным убийцей у Энвера. Своими услугами он заработал пост инспектора по делам беженцев в Македонии, и через год ушел в отставку с верным доходом от земель.
Когда разразилась война, он отправился в Медину с деньгами и письмами от султана к нейтральным арабам; его миссией было открыть связь с обособленным турецким гарнизоном в Йемене. Случилось так, что его пути на первом перегоне пересеклись с Абдуллой, когда тот направлялся в вади Аис, под Хайбаром, и несколько арабов, присматривающих за своими верблюдами на полуденном привале, были остановлены и допрошены людьми Эшрефа. Они сказали, что они из племени хетеим, и армия Абдуллы — это караван снабжения, идущий в Медину. Эшреф отпустил одного с приказом привести остальных для осмотра, и этот человек рассказал Абдулле, что какие-то солдаты разбили лагерь в горах.
Абдулла был озадачен и послал верховых на разведку. Через минуту он был поражен внезапной стрекотней пулемета. Он склонился к заключению, что турки послали летучую колонну ему наперерез, и приказал своим верховым бросить им отчаянный вызов. Они галопом поскакали к пулемету, с малыми жертвами, и разбили турок. Эшреф, пеший, скрылся на вершине горы. Абдулла предложил в награду тысячу фунтов за него, и около заката его нашел, ранил после тяжелой схватки и взял в плен шериф Фаузан эль Харит.
В его багаже было двадцать тысяч фунтов монетами, почетные наряды, дорогие подарки, несколько интересных бумаг, а верблюды были нагружены винтовками и пистолетами. Абдулла написал взволнованное письмо Фахри-паше, сообщая ему об этом захвате, и пригвоздил его к вырванному телеграфному столбу среди рельсов, когда пересекал железную дорогу следующим вечером на свободном пути в вади Аис. Раджа оставил его там, когда он разбил лагерь в тишине и покое. Новости были двойной удачей для нас.
Между радостными людьми проскользнула печальная фигура Имама, он поднял руку. Мгновенно установилась тишина. «Слушайте», — сказал он и произнес нараспев оду во славу этого события, и о том, что Абдулле повезло больше всех, и он быстро добился славы, которую Фейсал завоевывал медленно, но верно тяжким трудом. Поэма, вероятно, была плодом всего шестнадцати минут, и поэта наградили золотом. Затем Фейсал увидел богато изукрашенный кинжал на поясе Раджи. Тот пробормотал, что это кинжал Эшрефа. Фейсал бросил ему собственный и стащил с него тот, впоследствии он был отдан полковнику Вильсону. «Что мой брат сказал Эшрефу?» «И это твой ответ на наше гостеприимство?» На что Эшреф ответил, подобно Саклингу[58]:
«На правой стороне иль на неправой —
Сражаюсь я со славой
И преданно!»
«Сколько миллионов получили арабы?» — задыхаясь, спросил жадный старый Мохаммед Али, когда услышал, что Абдулла по локти залезал в захваченный сундук, бросая племенам золото горстями. Раджу везде требовали к себе, и он заснул богаче, чем вечером — по заслугам, так как поход Абдуллы в Аис делал ситуацию с Мединой верной. Когда Мюррей давил на Синай, Фейсал приближался к Веджху, а Абдулла был между Веджхом и Мединой, позиция турок в Аравии стала лишь оборонительной. Волна наших несчастий отхлынула; и лагерь, видя наши радостные лица, шумел до заката.
На следующий день мы ехали легко. Завтрак был предложен нам после того, как мы обнаружили еще несколько прудиков в голой долине, которая тянулась от Эль Сухура, группы трех выдающихся гор, возникающих, как будто выдутые из-под земли гранитные пузыри. Путешествие было приятным, так как было прохладно, нас было много; и мы, два англичанина, имели палатку, в которой могли закрыться и уединиться. Самым утомительным в пустыне была постоянная жизнь на людях, когда каждый в отряде слышал все, что говорилось, и видел все, что делалось другими, днем и ночью. Но жажда одиночества казалась элементом иллюзии самодостаточности, надуманной исключительностью, личность казалась еще более инородной в собственных глазах. Иметь возможность укрыться — для Ньюкомба и меня это было в десять тысяч раз большим отдыхом, чем открытая жизнь, но работа страдала от создания такой преграды между вождями и их людьми. Среди арабов не было различий, традиционных или естественных, кроме бессознательной власти, данной знаменитому шейху за его свершения; и они научили меня тому, что ни один человек не может быть их вождем, кроме того, кто ест пищу рядовых, носит их одежды, живет на одном уровне с ними и все же обладает превосходством.
Утром мы пробились к Абу Зерейбат, утреннее раскаленное солнце сияло в безоблачном небе, и, как обычно, раскалывал глаза блеск солнечных лучей, пляшущих на отшлифованном песке или камне. Наша тропа поднималась незаметно, острым известковым гребнем с размытыми краями, и мы смотрели на широкий склон голого черного гравия между нами и морем, которое теперь лежало где-то в восьми милях к западу, но было невидимо нам.
Один раз мы остановились и почувствовали, что перед нами крупный спуск; но не позже двух часов дня, после того, как мы пересекли обнаженный базальт, мы взглянули через впадину на пятнадцать миль вокруг, это была вади Хамд, в стороне от гор. На северо-западе простиралась крупная дельта, в которой Хамд разливался двадцатью устьями; и мы увидели темные линии, которые оказались зарослями кустарника в каналах пересохших русел, извивающихся через край гор под нами, пока они не терялись в солнечной дымке на двадцать миль под нами слева, рядом с невидимым морем. За Хамдом поднималась прямо с равнины сдвоенная гора, Джебель-Раал: выпуклая, но с глубокой расщелиной, которая раскалывала ее посередине. Для наших глаз, пресыщенных мелкими предметами, это было прекрасное зрелище — этот край пересохшей реки, длиннее, чем Тигр, величайшая долина в Аравии, впервые оцененная Доути[59] и до сих пор не исследованная; в то же время Раал был прекрасной горой, четкой и приметной, гордостью Хамда.
Обнадеженные, мы поехали по склонам гравия, на которых пучки травы встречались все чаще, пока в три часа не вступили собственно в вади. Это оказалось русло около мили шириной, заполненное кустиками растения асла, которые цеплялись за песчаные холмики по несколько футов высотой. Этот песок не был чистым, но был изборожден линиями сухой и ломкой глины, последними приметами прежнего уровня течения. Они резко разделяли его на слои, запачканные соленой грязью и осыпающиеся, так что наши верблюды погружались в них по самые щетки, с хрустом, как от ломающегося печенья. Пыль поднималась плотными облаками, еще более плотными из-за солнечного света, который они удерживали, так как стоячий воздух впадины слепил глаза.
Задние ряды не могли видеть, куда идут, что затрудняло им путь, когда холмики становились ближе друг к другу, и русло реки было разрезано лабиринтом мелких каналов — ежегодная работа мелких ручьев. Прежде чем мы оказались посреди долины, вокруг был сплошной кустарник, который опутывал холмики по бокам и переплетался друг с другом веточками, сухими, пыльными и ломкими, как старые кости. Мы подвернули ленты наших богатых седельных сумок, чтобы кусты не изорвали их, плотно обмотали покрывала поверх одежд, наклонили головы, чтобы защитить глаза, и прорвались, как буря, сквозь тростник. Пыль слепила и душила нас, и ветви, цепляющиеся за нас, ворчание верблюдов, крики и смех людей сделала все это редкостным приключением.