рого задыхались наши умы, работающие, как центрифуга. Как женщины, они схватывали и судили быстро, без усилий, иррационально. Казалось, что исключение женщины из политики на Востоке даровало ее свойства мужчинам. Скорость и секретность нашей победы, а также ее планомерность, двойное дарование перемещения и сокращения, может быть, во многом обязаны тому редкому качеству, что с начала до конца в арабском движении не было ничего женского, кроме верблюдиц.
Выдающейся фигурой среди окружения Абдуллы был шериф Шакир, двадцати девяти лет, спутник четырех эмиров с отрочества. Его мать была черкешенкой, так же как и его бабушка. От них он унаследовал светлую кожу; но его лицо было изорвано оспой. Из этих белых руин выглядывали два беспокойных глаза, очень больших и ясных; блеклые ресницы и брови делали его взгляд прямым и вызывающим. У него была высокая, тонкая фигура, почти мальчишеская от постоянной атлетической активности. Его резкий, решительный, но приятный голос ломался, когда он кричал. Его манеры, будучи восхитительно прямыми, были резкими, весьма непочтительными, а юмор — таким же ломаным, как его кудахчущий смех.
Эта взрывная, свободная речь, казалось, не уважала ничего на свете, кроме короля Хуссейна; по отношению к себе он культивировал уважение, больше, чем Абдулла, который всегда шутил шутки со своей компанией, стайкой товарищей в шелках, крутившихся вокруг него, когда он расслаблялся. Шакир неистово присоединялся к состязаниям, но сурово наказывал вольности. Он одевался просто, но очень опрятно; и, как Абдулла, проводил часы на публике с зубочисткой. Он не интересовался книгами и никогда не утомлял свою голову размышлениями, но был умным и интересным собеседником. Он был верующим, но ненавидел Мекку, и играл в триктрак, когда Абдулла читал Коран. Но, когда на него находило, он молился непрестанно.
На войне это был человек оружия. Его подвиги сделали его любимцем племен. Он, в свою очередь, описывал себя как бедуина и атейби, и подражал им. Свои черные волосы, лоснившиеся от масла, он носил косами с каждой стороны лица и укреплял их частым мытьем верблюжьей мочой. Он ничего не имел против вшей, из уважения к бедуинской пословице, что великодушный человек не оставляет свою голову без населения; и носил «брим», заплетенную гирлянду из тонких кожаных ремней, обернутую трижды или четырежды вокруг поясницы, чтобы окружать и поддерживать талию. Он владел превосходными лошадьми и верблюдами; считался прекраснейшим наездником в Аравии, готовым тягаться с кем угодно.
Шакир, казалось мне, предпочитал порыв энергии длительному усилию: но за его безумными манерами стояла уравновешенность и проницательность. Шериф Хуссейн использовал его в посольствах в Каир до войны, чтобы вести частные дела с Хедивом в Египте. Фигура бедуина должна была выглядеть странно среди оштукатуренного великолепия Абдина. Абдулла питал к Шакиру неограниченное восхищение и пытался видеть мир его глазами, веселыми и беспечными. Оба они серьезно усложнили мою миссию в вади Аис.
Глава XXXVII
В тактической ситуации Абдулла сделал очень мало, обиженно притворяясь, что это дело Фейсала. Он пришел в вади Аис ради прихоти своего младшего брата, и здесь он останется. Он не выходил в вылазки сам и вряд ли поощрял тех, кто это делал. Я вычислил в этом зависть к Фейсалу, как будто он нарочито пренебрегал военными действиями, чтобы предотвратить невыгодное сравнение с деяниями своего брата. Не помоги мне Шакир в первую минуту, я встретил бы помехи и трудности с самого начала, хотя Абдулла со временем бы сдался и великодушно разрешил бы все, что не требовало бы затрат его собственной энергии. Сейчас на железной дороге были два отряда, с достаточными средствами, чтобы разрушать что-нибудь почти каждый день. Хватило бы и меньшего, чтобы нарушить работу поездов, и чтобы снабжение турецкого гарнизона в Медине стало лишь чуть менее сложным делом, чем ее эвакуация, что послужило бы интересам как британцев, так и арабов. Поэтому я заключил, что моя работа в вади Аис в достаточной мере сделана, и сделана хорошо.
Я жаждал убраться из этого расслабляющего лагеря снова на север. Абдулла позволил бы мне делать все, что я хочу, но ничего не делал бы со своей стороны, в то время как для меня главной ценностью в восстании арабов было именно то, что арабы пытаются делать без нашей помощи. Фейсал был тружеником-энтузиастом, которым владела одна мысль — заставить свой древний народ оправдать свою славу, завоевав свободу собственными руками. Его заместители — Насир, или Шарраф, или Али ибн эль Хуссейн — поддерживали его планы умом и сердцем, так что моей ролью был только синтез. Я соединял эти разбросанные вспышки молний в ровное пламя, превращал серии не связанных между собой инцидентов в сознательную операцию.
Мы выехали утром десятого апреля, после любезного прощания с Абдуллой. Со мной были снова трое моих аджейлей и Арслан, малорослый коренастый сириец, очень сведущий в арабском платье, в забавных манерах и внешнем виде всех бедуинов. Он ехал неуклюже и всю дорогу претерпевал трудности из-за тяжелого шага своих верблюдов, но он спасал свое самоуважение, заявляя, что никто во всем Дамаске, если он приличный человек, не сядет на верблюда, и обнаруживал свое чувство юмора, уверяя, что никто во всей Аравии, если он не из Дамаска, не сядет на такого скверного верблюда, как у него. Мохаммед эль Кади был нашим проводником, вместе с шестью джухейнами.
Мы вошли в вади Тлейх, как только выехали, но свернули в правую сторону, избегая лавы. Мы не взяли пищи, поэтому останавливались в нескольких палатках отведать у гостеприимных хозяев риса и молока. Эта весна в горах была порой изобилия для арабов, в их палатках было полно овечьего, козьего и верблюжьего молока, все хорошо питались и хорошо выглядели. После этого, когда мы ехали, погода напоминала английский летний день — пять часов по узкой, вымытой потоком долине, вади Осман, которая поворачивала и извивалась между гор, но была легкой дорогой. Последний отрезок марша мы прошли в темноте, и, когда остановились, не хватало Арслана. Мы стреляли и зажигали огни, надеясь, что он набредет на нас, но до рассвета от него не было никакого знака, и джухейна бегали вперед-назад в слабой надежде найти его. Однако он был всего лишь в миле позади, где скоро уснул под деревом.
Спустя недолгий час мы остановились в палатках жены Дахиль-Алла на ужин. Мохаммед принял ванну, переплел заново свои роскошные волосы и сменил одежды на чистые. С едой возились долго, и незадолго до полуночи наконец внесли огромный котел риса с шафраном, с разбросанными вокруг кусками ягненка. Мохаммед, который чувствовал своим долгом оказывать в мою честь утонченные услуги, остановил главное блюдо и взял оттуда полный котелок для себя и для меня. Затем он махнул остальному лагерю, чтобы приступили к общей трапезе. Мать Мохаммеда помнила себя достаточно долго, чтобы испытывать ко мне любопытство. Она расспрашивала меня о женщинах племени христиан и их образе жизни, дивясь моей белой коже и жутким голубым глазам, они, по ее словам, напоминали глазницы пустого черепа, сквозь которые просвечивает небо.
Вади Осман сегодня была менее прихотливой в течении и расширялась медленно. После двух с половиной часов она внезапно завернула направо через провал, и мы оказались в Хамде, узкой, окруженной скалами горловине. Как обычно, края русла в твердом песке были голыми, а середина щетинилась деревьями хамдских асла, в серых, соленых, выпуклых струпьях. Перед нами были пруды пресной воды, самый большой из них — около трехсот футов в длину и неожиданно глубокий. Мохаммед сказал, что вода в них остается до конца года, но скоро становится соленой и бесполезной.
Напившись, мы искупались и нашли там полным-полно серебряных рыбешек, прожорливых и похожих на сардин. После купания мы тянули время, продлевая удовольствие для наших тел; и в темноте снова сели в седло, и ехали шесть миль, пока нас не стало клонить в сон. Тогда мы свернули повыше, чтобы разбить на ночь лагерь. Вади Хамд отличалась от других пустынных долин Хиджаза прохладным воздухом. Это было, конечно, особенно заметно ночью, когда белый туман, покрывая долину, как глазурью, соляными испарениями, поднялся на несколько футов вверх и стоял над ней без движения. Но даже днем, при солнечном свете, в Хамде было сыро, влажно и неестественно.
Следующим утром мы выехали рано и прошли большие пруды в долине; но лишь немногие годились для питья, остальные стали зелеными и солоноватыми, в них плавали маленькие белые рыбки, дохлые и почти засоленные. Затем мы пересекли русло и сделали бросок на север через равнину Уджила, где Росс, наш полковник авиации из Веджха, в последнее время расположил аэродром. Арабские охранники сидели там при бензине, и мы позавтракали с ними, а затем поехали по вади Метар к тенистому дереву, где проспали четыре часа.
Днем все взбодрились, и джухейна начали состязания на верблюдах. Сначала их было двое против двух, но потом присоединились и другие, пока их не стало шесть в ряд. Дорога была плохая, и, наконец, один парень бросил свое животное галопом на кучу камней. Верблюдица поскользнулась, так что он свалился и сломал руку. Это было несчастьем; но Мохаммед хладнокровно перевязал его тряпками и верблюжьей подпругой и оставил под деревом отдохнуть, прежде чем ночью вернуться в Уджилу. Арабы небрежно относились к сломанным костям. В палатке в вади Аис я видел подростка, у которого предплечье срослось криво; обнаружив это, он погрузил в себя кинжал, пока не дошел до кости, сломал ее заново и вправил; и лежал, философски снося мух, с левым предплечьем, укрытым целебным мохом и глиной, ожидая, пока поправится.
Утром мы совершили бросок в Хаутилу, колодец, где мы напоили верблюдов. Вода была грязной и подействовала на них, как слабительное. Мы снова выехали вечером и прошли еще восемь миль, собираясь ехать прямо в Веджх до конца долгого дня. Итак, мы выехали вскоре после полуночи и, едва рассвело, уже сходили по длинному спуску от Раила на равнину, которая тянулась от устья Хамда в море. Земля была изрубцована следами машин, возбудив в джухейна новое стремление — поскорее увидеть новые чудеса армии Фейсала. Загоревшись, мы сделали восьмичасовой бросок напрямик, необычно долгий для этих хиджазских бедуинов.