позволили мне потом сопровождать кочевых арабов в походе, не нарушая их порядка и скорости.
Мы отдыхали до двух часов дня и достигли нашей остановки, Хабр Аджадж, прямо перед закатом, после скучной поездки по еще более скучной равнине, которой продолжалась вади Феджр на много миль к востоку. Пруд, образованный дождем в этом году, уже зарастал и был соленым, но годился для верблюдов, и люди тоже могли выпить такую воду. Он лежал в мелкой двойной впадине в вади Феджр, течение которой наполнило его на глубину двух футов, на территории двухсот ярдов в ширину. На его северном краю был низкий холмик из песчаника. Мы думали найти ховейтат здесь; но трава была вся ощипана, вода загажена их животными, где бы они ни проходили. Ауда искал их следы, но не мог найти ничего: бури вымели на песке чистые новые волны. Однако, поскольку они пришли сюда их Тубаика, они, должно быть, продолжили путь в Сирхан; и, двинувшись на север, мы должны были найти их.
Следующий день, несмотря на то, что время тянулось бесконечно, был только четырнадцатым днем пути из Веджха; и солнце снова ополчилось на нас в пути. Днем мы наконец оставили вади Феджр и держали путь в Арфаджу в Сирхане, пункт достаточно восточный к северу. Соответственно, мы отклонились вправо, через ровную местность известняка и песка, и увидели отдаленный край Великого Нефуда, знаменитого пояса песчаных дюн, отрезающего Джебель Шаммар от Сирийской пустыни. В числе известных путешественников ее пересекали Палгрейв, Бланты[75] и Гертруда Белл, и я упрашивал Ауду немного срезать путь, позволив нам вступить в пределы Нефуда (и в их число); но он прорычал, что люди ходят в Нефуд только по необходимости, когда совершают набеги, и что сын его отца не ездил еще в набеги на спотыкающемся чесоточном верблюде. Наша задача — живыми добраться до Арфаджи.
Поэтому мы благоразумно шли дальше, по однообразному блистающему песку и еще более трудным полосам «джиаан», отполированной глины, белой и гладкой, как бумага, часто на целые квадратные мили. Эти полосы сияли, как стекло, отражая солнце нам в лицо, и мы ехали, а этот свет падал прямыми стрелами нам на головы, и его отражение поблескивало вверх с земли сквозь наши веки, не служившие нам защитой. Это было не упорное давление, но переменная, текучая боль, она то накапливалась до того, что мы чуть не падали в обморок, то откатывала, создавая на миг обманчивую прохладу и тень, пересекающую сетчатку, словно черной паутинкой; это давало нам мгновение перевести дух и набраться сил для новых страданий, как утопающим, которые пытаются держаться на поверхности.
Мы переговаривались коротко; но к шести часам пришло облегчение, когда мы остановились на ужин и испекли свежего хлеба. Я отдал верблюдице то, что осталось от моей доли, потому что бедное животное устало и оголодало за этот тяжкий поход. Это была племенная верблюдица, подаренная ибн Сауду из Неджда королем Хусейном, а Саудом — Фейсалу; прекрасное животное, суровое, но в горах уверенное и великодушное. Зажиточные арабы ездят исключительно на верблюдицах, поскольку те мягче идут под седлом, чем самцы, более покладисты и производят меньше шума; к тому же они терпеливы и выносят долгие походы, даже когда уже выдохлись, пока не доковыляют до предела своих сил, упадут на пути и умрут; в то время как более упрямые самцы, когда устают, злятся, бросаются на землю и из-за своей злости умирают без надобности.
После наступления темноты мы тащились три часа, добираясь до вершины песчаного гребня. Там мы с благодарностью заснули после тяжелого дня с раскаленным ветром и пылевыми бурями, когда блуждающий песок жалил наши обожженные лица, а при больших порывах ветра скрывал из виду дорогу и уводил наших ноющих верблюдов в разные стороны. Но Ауда беспокоился о завтрашнем дне, так как, если еще раз придет горячий встречный ветер, он задержит нас на третий день в пустыне, а у нас не остается воды; итак, он поднял нас рано, и мы шли по равнине Бисайта[76], прозванной так в насмешку, за огромные размеры и ровную поверхность, до рассвета. Под ногами обожженный на солнце кремень был темным после восхода — отдых для наших слезящихся глаз, но горячая и трудная тропа для верблюдов, некоторые из них уже сбили ноги и хромали.
У верблюдов, выросших на песчаных равнинах Аравийского побережья, подушечки на ногах были нежными, и если таких животных вдруг вели в долгие походы в глубь страны по камням или по земле, сохраняющей жар, они обжигали подошвы, и, наконец, натирали нарывы, оставляя обнаженное мясо на два дюйма или больше в центре подушечки. В этом состоянии они могли идти по песку, как обычно; но если случайно нога попадала на камешек, они спотыкались или шарахались, как будто ступали в костер, и долгий поход не мог сломить только самых бесстрашных. Поэтому мы ехали осторожно, выбирая наиболее мягкий путь, Ауда и я были впереди.
Пока мы шли, ветер приносил нам с пылью небольшие пушинки. Ауда сказал, что здесь были страусы. К нам прибежал человек с двумя крупными яйцами цвета слоновой кости. Мы расположились на завтрак, чтобы вкусить даров Бисайты, и стали искать топлива; но на двадцать миль был только один пучок травы. Бесплодная пустыня побеждала нас. Прошли вьючные верблюды, и мой взгляд упал на груз гремучего студня. Мы открыли пакет, осторожно укрывая его в огне под яйцом, закопанным в камнях, пока стряпню не объявили готовой. Насир и Несиб, крайне заинтересованные, спешились, чтобы поиздеваться над нами. Ауда вытащил свой кинжал с серебряной рукояткой и снес верхушку с первого яйца. Чумная вонь прошла по нашему отряду. Мы сбежали на чистое место, осторожно толкая перед собой второе горячее яйцо. Оно было свежим и твердым, как камень. Мы вычерпали его содержимое кинжалом на осколки камней, служившие нам блюдцами, и съели его по кусочкам, уговорив взять свою долю даже Насира, который за всю свою жизнь не опускался до того, чтобы есть яйца. Общий приговор гласил: грубо и жестко, но для Бисайты и это неплохо.
Заал видел сернобыка, догнал его и убил. Лучшие куски привязали к вьючным верблюдам до следующего привала, и наш поход продолжался. Затем жадные ховейтат увидели вдали еще больше таких животных и отправились за ними; те из глупости не убегали, а стояли и смотрели, пока люди не приблизятся, и бросались наутек слишком поздно. Белые сверкающие животы выдавали их, так как, в обманчивом мареве, они маячили нам издали при каждом их движении.
Глава XLIV
Я слишком устал и был не в настроении выходить на прямую дорогу даже ради всех редких животных мира; и я ехал за караваном, который моя верблюдица легко догоняла своей размашистой рысью. В хвосте шли пешком мои люди. Они боялись, что некоторые из их животных могут умереть еще до вечера, если ветер задует сильнее, и вели их в поводу, надеясь, что так их сохранят. Меня восхищал контраст между Мохаммедом, похотливым, неповоротливым крестьянином, и проворными аджейлями, Фарраджем и Даудом, танцующими босиком, с чистокровной тонкостью. Не было только Гасима: думали, что он среди ховейтат, потому что его угрюмость оскорбляла веселых солдат, и он держался главным образом с бедуинами, которые были ему ближе.
Позади никого не было, поэтому я поехал вперед, чтобы посмотреть, где его верблюд; и наконец нашел его, без седока, и вел его один из ховейтат. Седельные сумки были на нем, винтовка и пища тоже, но самого Гасима нигде не было; постепенно выяснилось, что несчастный отстал. Это было ужасно, потому что в миражной дымке караван нельзя было увидеть и за две мили, а следов на этой железной земле не оставалось: пешком Гасим не догнал бы нас никогда.
Все продолжали идти, думая, что он где-нибудь в нашей растянутой линии, но прошло много времени, было около полудня, и он должен был отстать на мили. Его навьюченный верблюд был доказательством, что его не бросили спящим на ночном привале. Аджейли предположили, что, возможно, он задремал в седле, упал оглушенным или расшибся; или, может быть, кто-то из отряда точил на него зуб. Как бы то ни было, они ничего не знали. Он был чужаком неприятного нрава, никому не было до него дела, и они не слишком беспокоились.
Правда; но правдой было и то, что Мохаммед, его земляк и приятель, который был рядом с ним в пути, ничего не знал о пустыне, верблюд его был изнурен, и он не мог вернуться.
Если бы я послал его, это было бы убийством. Итак, эта трудность легла на мои плечи. Ховейтат, которые могли бы помочь, исчезли в мареве из поля зрения, поглощенные охотой или разведкой. Аджейли ибн Дейтира были настолько обособленным кланом, что они не стали бы утруждать себя из-за кого-то, не входящего в их число. Кроме того, Гасим был из моих людей, и на мне лежала ответственность за него.
Я бросил слабый взгляд на моих устало плетущихся людей, и спросил себя на миг, не могу ли я поменяться с кем-нибудь из них, послав его на помощь на моем верблюде. Если бы я увильнул от своего долга, меня бы поняли, потому что я был иностранцем; но именно об этом я и не смел просить, если уж взялся помогать этим арабам в их собственном восстании. Чужаку всегда трудно влиять на национальное движение другого народа, и вдвойне трудно христианину, ведущему оседлую жизнь, управлять мусульманами и кочевниками. Для меня это стало бы невозможным, если бы я одновременно присвоил привилегии и того, и другого общества.
Так что, ничего не говоря, я повернул кругом мою упирающуюся верблюдицу и принудил ее идти назад, пока она ворчала и жаловалась своим друзьям-верблюдам, мимо длинной линии людей, мимо вьючных верблюдов, назад, в пустоту. Мое настроение было отнюдь не героическим, потому что я злился на прочих слуг, на собственные попытки разыгрывать из себя бедуина, а больше всего — на Гасима, сварливого малого с редкими зубами, который отлынивал от тягот всех наших походов, с дурным характером, подозрительного, грубого, человека, о принятии которого я жалел, и от которого я