Семьдесят девятый элемент — страница 1 из 37

Семьдесят девятый элемент


Предисловие


Честно говоря, попал я к ним случайно.

Мне дали командировку, и я впервые очутился в Средней Азии. Там, разговаривая с секретарем ЦК партии республики, я услышал мельком оброненную фразу о крупнейшем в стране месторождении золота, открытом здесь недавно. Я уцепился за его слова, попросил сообщить подробности — о людях преимущественно — и полчаса спустя решил: еду туда!

В этой книге не обозначено место действия: повесть — не документальна, в ней использовано право писателя на вымысел и домысел, на придумку и сюжетные повороты, которых не было в жизни. Но при всем при том книга не выдумана, не сконструирована, как иной раз случается у нашего брата, за письменным столом. В ней я рассказываю о многом, что мне довелось увидеть в пустыне, где круглый год трудятся отличные люди. Я их полюбил за то время, что прожил с ними в палатках, бродил по прокаленным пескам, постукивал, как умел, геологическим молотком и делал рулеткой замеры. Рукопись этой повести читали ребята, которым я с радостью, уважением и дружелюбием посвящаю свою работу. Их письмо было мне дороже самой лестной рецензии — они и покритиковали меня, и помогли дельными советами; они ведь не только геологи, они — разносторонние парни, любящие и понимающие музыку, живопись, литературу. Сейчас, когда я пишу эти — самые последние в рукописи — строки, я думаю о тех, с кем сдружился по-настоящему. У них теперь снег, мороз, пурга. За ночь промерзает до самого дна ведро с водой и выдувает начисто палатку. А они — полюют. То есть работают в поле. Для геологов полем называются и горы, и пустыня, и скалы... Они полюют и не произносят высоких слов...

Я непременно съезжу к ним, когда выйдет в свет книжка. К тому времени, наверное, они уже покинут поселок, названный в повести Мушуком, и двинутся дальше — искать золото, или горючие сланцы, или еще что-то. У них вся жизнь — в поле, в дороге, в поиске...


Январь 1966 года


Ивашнев. Вот она какая, пустыня!


С Дмитрием Ильичом Перелыгиным я повстречался впервые в прошлом году, знакомство было непродолжительным и, казалось, не оставило следа.

Случилось это на пароходе, напичканном отдыхающими преимущественно пенсионного возраста. Среди них я чувствовал себя неприкаянно, как и в окружении молодежи: такова уж особенность моего возраста — от одного берега я отчалил давно, к другому еще не приблизился...

Мы плыли вверх по Каме неторопливо, с частыми долгими остановками. Здесь, на одном из пристанских базарчиков, я и приметил Перелыгина.

Отсутствием аппетита на речном воздухе и в безделии не страдал никто, унылые бифштексы с макаронами всем поднадоели, поэтому пассажиры спешили, топоча по хлипким настилам дебаркадеров, и возвращались с кульками, с горками овощей на растопыренных пятернях, с тарелками, полными парно́й картошки, с бутылями, ртутно налитыми топленым молоком.

А вот Перелыгин не суетился. Он вдумчиво и основательно, будто крестьянин, покупающий корову, отбирал снедь, аккуратно укладывал ее в авоську. Позже, в ресторане, он кромсал помидоры, огурцы, зверский лук в глубокую тарелку, поливал уксусом, заказывал водку и, пренебрегая субтильной стопкой, наполнял двухсотграммовый фужер, пил крупными вкусными глотками, управлялся с чудовищным салатом и бифштексом, проделывая все это молча и неторопливо.

Я обедал как-то рядом с Перелыгиным, и он, кивнув на тарелку с овощами, почел нужным объяснить:

— Годовую норму витаминов себе обеспечиваю.

На том разговор и завершился.

Поев, Перелыгин не уходил в каюту и не лез наверх, где блаженствовали в шезлонгах пенсионеры, и не дубасил по жидкому столику черными костяшками домино, — мне подумалось, что избегает он этого, боясь развалить столишко с первого удара, — а отправлялся в носовую часть пассажирской палубы, где было ветрено и безлюдно, и там стоял, облокотившись на перила, очень похожий на медведя у циркового барьера, — такое сравнение пришло мне в голову и не показалось обидным. Я тоже любил это место, пронизанное упругим ветром, мы стояли почти бок о бок, но разговора что-то не заводили...

Наконец молчание сделалось тягостным, его пришлось нарушить. К счастью, пустым и назойливым любопытством Перелыгин, как обнаружилось, не страдали в отличие от большинства, узнав о моей причастности к журналистике, не стал терзать допросами о любовных подвигах модных поэтов, а отнесся к моему ремеслу так, как и следует, думаю, к нему относиться, ничем не выделяя из необозримого ряда профессий, по-своему интересных и в чем-то утомительно-однообразных. Но и о себе он сказал не много: геолог («представитель романтического племени», — пояснил он, усмехнувшись) , живет в пустыне (последовала усмешка и комментарий: «не законченный богом черновик»), отдыхать начальство толкало взашей. Я посмотрел на его шею, подумал, что понадобились немалые усилия, прежде чем шея поддалась толчкам, и спросил, какие такие сокровища отыскивает он в «боговом черновике». На это Перелыгин ответил уклончиво и невразумительно, допытываться я не стал — знаю, у геологов на каждом шагу секреты, а может, и в самом деле ничего интересного нет в этой пустыне.

Особой симпатии Перелыгин тогда не вызвал, но вечером, в каюте, я привычно записал фамилию случайного знакомца, не задумываясь, пригодится ли.

Несколько дней обменивались пустяковыми словами, только накануне внезапного исчезновения Перелыгин, потоптавшись у решетки, неожиданно рассказал о своем приятеле, каком-то большом руководителе: спроваженный в санаторий неподалеку от работы, он сговорился с референтом, и тот являлся каждодневно в условленное тайное местечко, привозил на подпись важные бумаги, докладывал о делах, а однажды приехал вместе с главными специалистами предприятия, и на лесной лужайке состоялось совещание...

Перелыгин рассказывал, поглядывая умными глазками прирученного медведя на плывущие сосновые берега, и я понял: вовсе не в нелюдимости причина его молчания здесь, на праздном и веселом пароходе.

А наутро я Перелыгина не встретил. Узнал: пассажир двадцать восьмой каюты сошел спозаранку. В путеводителе я прочитал: именно к той пристани подходит линия железной дороги... Вскоре я забыл о Перелыгине.

Не вспомнил я о нем и тогда, когда редакции стало известно: в среднеазиатской пустыне вот-вот будет сдано государственной комиссии одно из крупнейших месторождений золота, печать до поры помалкивала, теперь же настало время рассказать. Выбор пал на меня, редактор проявил щедрость и подмахнул командировку на месяц. Я отправился в путь, не подумав о Перелыгине: мало разве геологов на свете!

Но в ЦК партии республики — я туда явился, чтобы сориентироваться для начала — была названа фамилия Перелыгина, и тотчас профессиональная память выдала: «Перелыгин, Дмитрий Ильич, геолог, Кама, пароход». Я порадовался: как-никак в незнакомых обстоятельствах легче начинать, когда есть хоть мало-мальски тебе известный человек, и спросил, что собой он представляет.

Ответ не порадовал конкретностью: да как сказать, работник опытный, старый хозяйственник и знающий специалист, возможно — предугадывать заранее вряд ли уместно — будет отмечен правительством за участие в открытии месторождения, а вообще человек со всячинкой, увидите сами...

Я побывал еще и в республиканском главке, выяснил, что должен лететь сперва в областной центр — четыреста километров, — а уже оттуда меня отправят в геологическую экспедицию «Мушук», ее координаты сообщать в печати не следует, как и размеры запасов золота, все же остальное — на полное усмотрение корреспондента.

В области разговор занял минуты — оказалось, что в Мушук вот-вот уходит спецрейсом транспортный самолет и мне следует поторопиться: если опоздаю, придется пылить на попутной машине чуть не полные сутки по бездорожью.

И вот я стою на посадочной площадке аэропорта, столь не похожего на Внуково, Шереметьево или блистательное Домодедово, — аэропорта тихого, с уютным одноэтажным вокзальчиком и узкой дорожкой, отнюдь не предназначенной для ТУ, АНов, ИЛов и прочих воздушных величеств. Я стою возле трудяги биплана ЛИ-2, сельского воздушного грузотакси, нескладное тело его подрагивает на холостом ходу, дверца распахнута, проход загораживают мешки, а возле меня и невозмутимого парня-летчика суетится лысый человечек из тех, кого непочтительно именуют «рубильниками», выделяя из всех примет огромный, почти перпендикулярный щекам нос.

Человечек сверкает добросовестно отполированной головой, вытирает пот кепкой, пинает ящики, размахивает руками, орет на пилота — неожиданно бочковым басом. Затем подскакивает ко мне.

— Ты летишь? — кричит он, упирая на местоимение.

— Я лечу, — соглашаюсь я.

— Он летит, — вопит носатый, — он летит, поглядите, он летит, а четыре ящика тушенки не летят, разве правильно? Разве правильно, скажи? — он поворачивается к пилоту, ища сочувствия.

— Не шебутись, — говорит пилот. — Следующим рейсом перекинем твою тушенку. Приказали человека доставить — мне что, самолет арендован трестом, хозяин — барин. Велят — я всю твою хурду-мурду выкину и могу песок в пустыню везти.

— Песок? — переспрашивает «рубильник» и хохочет. — Песок в пустыню, говоришь? Ты смотри, — делится он со мной, — песок в пустыню повезет, скажи?

— Может, мне до следующего рейса? — предлагаю я. — А то и в самом деле неудобно.

— Неудобно? — вопит носатый. — Кому сейчас тушенка нужна, когда мяса полный самолет? Если бы водку везти — другой разговор.

Он пинает покидаемую тушенку и кричит:

— Давай верти машину, поехали!

— Устроились? — спрашивает пилот, я и носатый втиснуты среди ящиков, оцинкованных фляг, сетчатых ячеек с бутылками кефира, остальное пространство забито обнаженными тушами, они фиолетовы и пахнут приторно и чуть сладковато.

— Скажи? — носатый опять хохочет. — Полетели, давай, арендованный.