Семьдесят девятый элемент — страница 10 из 37

наверное, с Фаей?

— Знаешь, — говорит Фая. — Ты не рассердишься? Голова разболелась. Что, если удеру в поселок на попутной? Без меня справишься?

— Справлюсь, — говорю с облегчением. Без Фаи сейчас будет проще. Хочется остаться одному. Потолковать с Мушуком. Побрести, медленно и бездумно, по разогретому, пахнущему деревенской баней Кара-саю.

— Слушай, — говорит Фая и обнимает меня, мы почти одинакового роста, и губы ее снова на моих губах. — Я пойду, — говорит она. Смотрю вслед, зову Мушука, раскрываю пикетажку, перечитываю строки, чтобы как-то сосредоточиться.

«Элементы залегания песчаников выдержанные...»

— Песчаники выдержанные, — говорю вслух. — А вот люди бывают невыдержанные, вроде меня. Слышишь, собакин сын?

Щенок не реагирует на мою отчасти витиеватую мудрость. Он только что поймал ящерицу, та удрала, оставив хвост в зубах Мушука, и пес, опешив, стоит, держит в зубах трепещущий хвост ящерицы и молча удивляется сложности жизни, а также и ее несправедливости.


Дымент. Митинг состоится вечером


День тянется бездарно, ему нет конца. Письмо не ладится, идти к девчатам в камералку неохота. Зря не поехал в поле. Теперь уже поздно, скоро все вернутся.

Ищу для себя отдушины: извлекаю обшарпанный, без ручки чемодан. Главная ценность литологической партии, принадлежащая троим: Грибанову, Залужному и мне. Геологам новейшей формации, как язвит Нера. Сочетающим в себе противоположные, по заверениям некоторых ретивых читателей «Комсомольской правды», стихии — «физику» и поэзию.

Я напечатался однажды в республиканской газете и посылал стихи в журнал, отличившийся последнее время тем, что семизначную цифру собственного тиража он обозначил жирным шрифтом, напоказ. Из семизначного журнала ответили так, что понять было трудно: то ли похвалили, то ли облаяли. Залужный к славе не стремится, творит ради собственного удовольствия. Левка Грибанов мечется между поэзией, прозой и кинематографией, сочиняет сценарий под свежим заглавием «Пустыня покоряется отважным» и намеревается послать его самому Чухраю — должно быть, потому, что Чухрай ставил «Сорок первый», где, как известно, действие происходит в песках... Но и стихи Левка не забывает.

Готовые произведения отстукиваются на задрипанной машинке, оглашаются, обсуждаются, складируются в чемодан. Время от времени содержимое чемодана вытряхиваем на стол, перечитываем заново, рвем, спорим... Случается — ругаемся. Даже ссоримся. Быстро миримся.

Тащу наугад, искушая судьбу. Мне везет: стихи попадаются веселые.


Стройна, как дайка диорита,

Нежна, как чистый азурит,

Сияньем солнечным залита —

Взглянула ты, и я убит.

Взглянула будто бы украдкой,

Как видно, не желая зла...

Разломом первого порядка

Ты жизнь мою пересекла.

В дыму безрадостных мечтаний

Я осознал простейший факт:

Там нет согласных залеганий,

Где тектонический контакт.


Тоже продукция Темки в холостяцкую пору. Посвящалось Энергии Денежко. Стихи, разумеется, с некоторыми преувеличениями относительно стройности, солнечного сияния. Но эта сторона дела не вызвала у Нерки, понятно, возражений. Она возмущалась по другому поводу: «Как можно писать такую ерунду, вы только послушайте — «разломом первого порядка ты жизнь мою пересекла...» Серьезные люди, а такое несут». При всейНеркиной ядовитости господь бог, распределяя дарования, зловредно лишил Нерку чувства юмора, это как-то сразу не обнаружилось, а после стихов Залужный мигом излечился от любви, услыхав таковы слова...

Не убирая чемодана, валюсь опять на койку.

Со мною обстоит не очень сложно.

Еще на первом курсе — после практики — я узнал: геология не похожа на то примитивное лакировочное изображение, какое чаще всего встречается в книгах, в кинофильмах, в легоньких песенках. Никакого изысканно-романтического антуража. Геология — не сплошные открытия и подвиги, не звон гитары у ночного, из аккуратных, заранее приготовленных плашек, елочного костра. Геология — совсем другое, я понял, и не то чтобы смирился с крушением наивно-романтических иллюзий, а просто заставил себя воспринимать жизнь такой, какая она есть. Я знал твердо уже в студенческие времена: вся моя жизнь пройдет в неустроенных полевых домиках и палатках, на жаре и в клубах песка, в пронзительных дождях и на горных осыпях, в бесконечном, утомительно-однообразном захаживании площадей. Я буду таскать каменные рюкзаки, я буду непрерывно вожделеть глоток холодной, ключевой, а не противно-тепловатой, не утоляющей жажды воды...

Не стану рисоваться и утверждать, будто всяческие достижения городской цивилизации безразличны для меня. Еще не встречал тех, кому голые доски мягче дивана, черный хлеб вкуснее пирожного, сбитые кирзовые сапоги легче босоножек. Таких нет. Разве что у Вересаева описан некий Сергей Сергеич, кажется, — не отличавший сахар от соли, холод от жары. Но то — патология, исключительное явление. Нормальной же личности не мешают удобства, и я не стал бы отказываться от них. Но я не собираюсь при том выдвигать житейские блага на передний план и рвать на себе волосы, лишаясь таковых. Вот в чем суть.

Все так. Все правильно.

Я смотрю на стенку землянки, на спортивные штаны, брошенные возле кровати, на пахнущую потом рубашку и тотчас ощущаю, как нестерпимо хочется облачиться в хороший костюм, пройтись по вечернему парку, пить коньяк в шашлычной, обнимать Майку и целоваться с нею где-то за деревьями, слышать далекую музыку...

И вообще...

И вообще — мне двадцать шесть лет. В этом возрасте успевают обзавестись детьми, квартирами, легковыми автомашинами, телевизорами, тещами, библиотеками, лысинами, привычками, хрустальными пепельницами, коллекционными коньяками. А у меня — выходной костюм, распяленный на плечиках в комнате двоюродной тетки, чемодан стихов — только на одну треть моих, — две простыни, пишущая машинка, несколько десятков книг, казенные складные стулья и стол. Вот и все имущество.

И еше у меня — Майка. Не имущество — человек. Родной. Любимый. Городское нежное существо. С городской, такой нелепой в пустыне, профессией — инженер зеленого хозяйства. Ботаник. Цветовод. Чем заниматься ей тут: скрещивать верблюжью колючку с тюльпанами? Поливать единственное в поселке деревцо? Мыть посуду в подручных тети Лиды? Валяться на сетке, поставленной на кирпичи, изучать потолок? Оставаться в городе и встречаться раз в год по месяцу? «Я по радию влюбился; я по радио женился, и по радио у нас Октябрина родилась...» Была такая частушка в тридцатые годы, в лихом настроении ее исполняет двоюродная тетка.

Да, но вот живут Алиевы — даже с Гаврилкой. Наглядный пример.

Неудачный пример. Римма — тоже геолог, как и Рустам. Когда Рустама переводили сюда, они уже были женаты и Гаврилка уже был. И Римма — жадная, она гонится за полевой надбавкой, она собирает деньги на барахло: здесь копить куда проще, нежели в городе. И еще — у Рустама безвыходное было положение. Помню, как он рассказывал однажды, подвыпив:

«Вызвали в отдел кадров треста: пойдешь начальником литологов Мушука. Поступай, как подсказывает совесть. Оказалось — моя совесть существует отдельно от меня, как нос гоголевского асессора Ковалева. Она была одета в клетчатый пиджачок и не слишком отглаженные брюки. Ее звали начальником отдела кадров. Она сказала: можешь отбрыкаться, но тогда... не советуем...»

Может быть, так и было.

И все-таки Рустам, по-моему, что-то врет. Вполне мог удрать отсюда, когда наш отряд преобразовали в партию, подчинили непосредственно Перелыгину — «в интересах более тесной связи науки с производством». Раньше мы подчинялись тресту, а здесь жили — государство в государстве, как Ватикан. И Алиев был вроде папы Римского, независимый католик. У Рустама не хватило организаторских способностей — так сказал Дип, предлагая ему освободиться от высокого поста. И в этом случае Рустам получал в руки все козыри: не устраиваю вас — будьте здоровы, подписывайте «бегунок», выделяйте машину для перевозки имущества... Мог Рустам так сказать? Вполне. А вот не сказал. Кто знает — почему?

Ну, а я? Подал заявление об увольнении — две недели подожди, а потом, есть приказ, нет приказа, собирай манатки, дуй, куда глаза глядят. Буду ходить с Майкой по вечернему парку, пить коньяк, слушать оперу, пробираться на цыпочках с Майкой в ее комнату через темную столовую, мимо родительской спальни, мы зарегистрируемся, будем запираться в нашей комнате и любить друг друга. И прогуливаться с двумя колясочками — положительные, солидные, интеллигентные люди. Почему я иронизирую — разве что-то зазорное есть в том, что люди живут не в берлогах, а в цивилизованных квартирах, целуются на широких диванах, воспитывают детей? Разве все, кто живет в городах, — существа низшего сорта? В стране — пятьдесят процентов городского населения. Что ж, выходит — все они трусы и подонки?

Нет. Но те, кто драпают‚ — уж точно слизняки.

А почему? Существует же в конце концов право уволиться по собственному желанию. Свободно выбирать профессию, свободно поступать на работу, свободно уходить с нее, когда надоело или переменились обстоятельства. Почему выбор любой работы — естественное явление, а расставание с ней — акт, заслуживающий осуждения?

Брось, Марк. Не виляй. Отлично понимаешь, почему.

Ну, ладно, Понимаю. Ну, допустим, общественность меня осудит: спасовал перед трудностями, сбежал, дезертировал. Плевать на эту общественность, никогда не увижу ее в лицо, простившись с Мушуком. Займу кресло в тресте. Нет, в трест меня, должно быть, не возьмут. И ладно. Пойду ассистентом на университетскую кафедру. Стану сочинять диссертацию. Между прочим, я накопил изрядно материала, получится наверняка. О крупнейшем в стране месторождении золота. Нетронутая диссертационная целина. И не обязательно становиться заплесневелым ученым грибом, пережевывать лекции столетней давности. Можно всякое лето отправляться в поле, вести исследовательскую работу, приносить людям пользу куда как большую, чем сейчас, — разве не так?