Семьдесят девятый элемент — страница 16 из 37

Перелыгина не вышибешь из равновесия, знаю это. Выдержанный, что и говорить. Но и меня тоже не скоро раздразнишь.

— Э, подумаешь, в какой тупик загнал, — говорит он. — Не партком тебя рекомендовал, а секретарь парткома, нечего путать отдельных работников аппарата с выборным органом, тебе это известно. И секретарь парткома — не господь всеведущий, что ему, ошибаться не дано? И мы здесь тоже не ангелы. Прислушались к мнению секретаря. Биография у тебя вроде подходящая, опыт работы с людьми, хотя и в штабе. Судим по бумажке иногда, водится такой грех.

— Ладно. А коммунисты? Которые за меня голосовали?

— Вот что, — говорит Перелыгин. — Ты помолчал бы, имел бы совесть. Забыл, как выборы проходили? Как тебя Швандырев проталкивал? Провалить тебя на выборах позволить не мог — его кадр, его кандидатура, что тебе — не понятно, маленький?

Бьет по больному. Как выбирали — помню, конечно...

Когда выдвинули в состав бюро девять кандидатур, Швандырев — тогдашний первый секретарь — тотчас предложил «подвести черту». Не согласились, добавили еще две кандидатуры. Но и тут Швандырев не растерялся: «Зачем искусственно ограничивать состав партбюро, утвердим количество — одиннадцать...»

— Ну, хорошо, — говорю я. — Тогда Швандырев проталкивал... Между прочим, критиковать Швандырева тебе легко, поскольку его сняли. Однако этот вопрос оставим. А чего ты семь месяцев помалкивал? И остальные?

— Могу растолковать и это, — говорит Перелыгин. — Знаешь, есть такая заскорузлая формула: «Молодой, растущий товарищ»? Вот и о тебе грешным делом так думали. Годами не молод, а секретарь — начинающий. Проморгали. Скушный ты человек, Романцов. До тошноты. Похож на архивариуса.

— А выражения выбирай, хоть ты и член обкома, — говорю я. Встаю, иду по комнате — три шага вперед, три шага обратно. Перелыгин тоже начинает злиться.

— Методы работы с людьми у тебя, между прочим, не из лучших, — говорю я. — Наорать горазд. Чуткости не хватает.

— Смотря как понимать чуткость, — говорит Перелыгин. — Наорать могу, случается. Хвастать этим не собираюсь, идеальным способом руководства не считаю. Но если кричу — от души, понял ты? И по мне — это лучше твоей паршивой вежливости, расчерченной заботы. Сегодня ты что у литологов языком наблудил?

— Насплетничали. — Мне становится горько. — Щенки собачьи. К ним всей душой, а они...

— Ты это брось, — говорит Перелыгин. — Что мне, с людьми поговорить нельзя? Думаешь — только твоя обязанность с ними разговаривать? Хотя, если говорить насчет обязанностей, пожалуй, правильно: у тебя это обязанность — задушевные беседы проводить, с днем рождения поздравлять, на свадьбах присутствовать.

Говорит, а я думаю: может, в чем-то и прав он? Ведь и в самом деле — не всегда меня тянет душой... Но эта мысль тотчас уходит, заслоняется другой — злой, обидной для Перелыгина.

— Хочешь сказать — авторитетик дешевый завоевываю? Карьеру делаю? Врешь. Я сюда не просился, между прочим. У меня пенсия армейская. Квартиру в городе кинул. Ради карьеры, что ли? Я за должности не держусь, не то что некоторые.

— Верно, — соглашается, как ни странно, Перелыгин. — Ты не за карьерой поехал. А насчет должности... Я вот, кстати, держусь за свою должность. Прибедняться не стану и ханжить не буду: мне, мол, все равно, буду трудиться там, куда поставят. Нет. Я за кресло держусь. Горбом его достиг. И руководящий пост мне нравится — чего ж я стану перед тобой кривляться? Но держусь за свой пост честно. Работой его стараюсь оправдывать. Снимут — покаянных речей произносить не буду, и голосом лампадного масла не заговорю: так, мол, мне и надо, поделом, спасибо за науку... Снимут — я драться буду, опять на такую же работу проситься буду. Потому что знаю: силенка у меня есть, и опыт у меня есть, чего ради я стану в рядовых похаживать, это неразумное расходование сил.

— Зарвался, — говорю Перелыгину, мне хочется уколоть. — Выше собственного... прыгнуть хочешь?

— Не хочу, — говорит он. — Выше не хочу. Но и ниже не согласен. Мне, дорогой, за полсотни перевалило, я себе цену знаю, и вовсе не намерен соглашаться, если мною решат палить по воробьям. От ошибок не гарантирован, наказание принять — готов. Если докажут: выдохся, — тогда, пожалуйста, пойду на низовку. Но пока не докажут, не уйду. И пока не выдохся, ни черта мне в этом смысле не докажут.

— Гордыни в тебе, — говорю я, — как в Иване Грозном. Только тот в партии не состоял, насколько помнится.

— Ладно, — говорит Перелыгин. — Ушли в сторону. Речь не обо мне. Слушай, что скажу. Нам с тобой не работать. Я это сегодня понял окончательно. Ты мне что развел, какую бадягу? Ты мне что — литологов фактически на дезертирство подбивал? На кой мне хрен такая твоя забота о людях, если в результате они чемоданы уложат и пустятся со всех ног наутек, как в детской книжечке написано?

— Закон есть, — говорю я, — и мы обязаны разъяснять людям их права.

— Плевал я на такой закон, — говорит Перелыгин, он уже не сдерживается и несет ересь. — Не беспокойся, права и так все знают, без твоих разъяснений. Ты им обязанности растолкуй, если сумеешь. И останови, когда бежать нацелятся. И убеди, чтобы не драпали. Коли надо — кулаком шарахни. Не сюсюкай и сопли не распускай, черт бы тебя подрал, картонная душа. Магнитофон с циркулярами.

— Думаешь на скандал спровоцировать? — говорю я. — Не выйдет. Я человек выдержанный...

— Чересчур выдержанный, — брякнул Перелыгин. — К едреной матери такую выдержку. Речи правильные, бумажечки в порядке, мероприятия учтены — да в том ли суть партийной работы, одумайся ты, дьявол бы тебя забрал!

Он, как советовал мне только что, шарахает кулаком по столику, столик вздрагивает и скрипит, Перелыгин машет рукой и вдруг хохочет.

— Слушай, — говорит он. — А ведь я тоже Дыменту права их разъяснял.

Тут уж я не понимаю ровным счетом ничего.

— Разъяснял, — говорит Перелыгин серьезно. — Провокацию учинил. Испытание на прочность. Кстати, я тебе тут зря кое-что наговорил: держать никого не стану. Хотят бежать — пускай бегут. Скатертью дорожка. Я не заботу проявлял. А испытывал.

Чудак, ей-богу. Только что лаялся, теперь хохочет.

Спорить не стану. Говорю другое, бью по уязвимому месту:

— Партийное хозяйство, по-твоему, не нужно? И это говорит член обкома.

— Да, — отвечает Перелыгин. — Это говорит член обкома. И добавляю еще: член партии с тысяча девятьсот тридцать первого. Ты меня на слове не поймаешь, Романцов. Я не против бумаг. Против формализма я. Словом, так. Завтра — держись. Дадим тебе чёсу. Кончилась твоя секретарская миссия.

— А ты не зарекайся, — говорю я. — Еще поглядим, что коммунисты решат.

— Плохой я буду руководитель, — говорит Перелыгин, по-моему, заносчиво, — если не сумею убедить. Доводов хватит. Не хватит — коммунисты подскажут. Прошли времена, когда такие разлинованные, как ты, людей устраивали. Понял?

— Понял, — говорю я. Заставляю себя улыбнуться. — Понял. Подождем до завтра.

— Чему радуешься? — сердито говорит Перелыгин. — Блоки думаешь сколотить до завтра?

— За дурака считаешь? Или за подлеца? — спрашиваю я. — Просто, настроение отличное. Побеседовал со старшим товарищем.

— Ладно, — говорит он. — Я тебе настроение попорчу еще завтра.

— Договорились, — подытоживаю я.

В окошко стучат. Что там стряслось?

— Игнатий Савельевич! — кричит женский голос, тетя Саша из общежития. Она видит Перелыгина и добавляет:— Дмитрий Ильич! Там товарищ Батыев приехали.

— Иди приветствуй начальство, — говорит Перелыгин. — Заручайся высокой поддержкой.

— В самом деле — за дурака считаешь? — отвечаю зло. — Хорошо, тетя Саша, — говорю в окошко.

— Нет, ты не дурак, — говорит Перелыгин.

— Спасибо и на том, — говорю я.


Перелыгин. Ночь после нелегкого дня


Итак, приехал Батыев. Это неприятно. Батыева — не люблю. И кроме того, в гостинице живет Сазонкин. И находится корреспондент — странно знакомое у него лицо, а вспомнить не могу.

Сазонкин сумеет напеть Батыеву в руководящие уши столько ерунды, что, разведи пожиже, хватило бы на трех начальников экспедиций. Батыев же из той породы людей, что верят с охотой всякому паскудству. Тем более когда паскудство будет исходить от представителя народных масс, этого болвана Сазонкина, придумавшего себе титул заместителя главного инженера. Болтун. Его надо бы гнать, но трудно подобрать человека на эту должность: оклад небольшой сравнительно, хлопот — выше головы, снабжение — не ахти. Впрочем, плевал я на Сазонкина. Пусть поет Батыеву в руководящие уши. Я не мальчик, чтобы на такое реагировать всерьез.

С корреспондентом — сложней. Коли быть честным, есть у меня слабинка. Она именуется «болезненное отношение к критике в печати».

Не верю тем, кто с трибуны раскланивается, как оперный артист, благодаря за критику. Ее не любит никто, нет святых, питающих ко всяческой критике нежную любовь. Зажимать критику отвадили, признавать — научили, это верно. А любить не заставишь и не научишь, дудки. Тем, кто раскланивается, не верю. И сам никогда не раскланиваюсь. Даже избегаю в заключительном слове традиционной, ни к чему не обязывающей фразы: «Замечания, высказанные выступающими товарищами, были в основном абсолютно верными; можно было вскрыть еще большее количество недостатков; руководство экспедиции примет надлежащие меры». В заключительном слове я всегда спорю и не соглашаюсь с тем, что полагаю неверным. А о правильных замечаниях молчу: зачем кидаться словами, надо устранять недостатки, вот и все.

Я давно уже научился не перебивать репликами, не напоминать, что время истекает именно в ту минуту, когда оратор переходит ко второй части выступления, обычно содержащей критику. Привык не вступать в полемику с начальством, дающим взбучку на служебных совещаниях. Умею слушать молча и отделять металл от пустой породы. Пропускать не сквозь себя, а мимо чепуху, если ее, случается, порют. И наматывать на ус то, что может пригодиться. В общем, давно умею «правильно реагировать на критику», как сказал бы уважаемый мой парторг товарищ Романцов.