Но что касается газет...
Пора бы, казалось, привыкнуть и к ним: не первый год руковожу, не один раз моя фамилия появлялась на печатных страницах, притом и под всякими нелестными заголовками. Понимаю: это закономерно. Еще не встречал хозяйственника, не попадавшего под обстрел печати. А все-таки неприятно. Больно широка огласка. И всегда почему-то возникает желание писать опровержение, даже когда понимаю, что пропесочили не зря.
Вот и этот корреспондент. Правда, сказал, что задание — написать очерки. Но кто их знает, увидит что — и мигом настрочит фельетон. О чем фельетонить — найдется. Хозяйство у меня большое и не шибко налаженное, промахов навалом, а подмечать недостатки умеет всякий, попробовали бы исправить, а не чиркать карандашиком. Да еще с видом первооткрывателя. Будто я сам не вижу, где у меня тонко.
Сижу на крыльце. Вышел, чтобы остыть после разговора с Романцовым. Никак не уснуть. Напротив — гостиница, в окошке пробивается свет. Противно думать, как там сейчас перемывают мои косточки Батыев, Сазонкин и этот, московский. Поднимаюсь, обхожу дом, усаживаюсь на завалинку с другой стороны.
Заставляю себя не думать о тех троих, ни о Романцове. С Романцовым для меня все ясно. А трое — пусть перешептываются. Есть о чем поразмыслить и без них.
День был обыкновенный, крутился, как всегда, и успел сделать многое. И многим. Всякое: хорошее и скверное в их понимании. А вот для Темки времени я не сумел найти.
Как-то получается странно: для близкого, для своего человека и доброе слово, и доброе дело находятся в последнюю очередь. Наверное, потому, что подспудно прикидываешь: ничего, свой, подождет, а в случае чего — не обидится, не осудит. Наверное, потому и не поговорил с Темкой.
Интересно, догадывается ли, почему он, старший геолог структурно-литологической партии Артемий Залужный, для меня больше, чем просто подчиненный, и даже больше, чем сын двух друзей моей юности? Вряд ли догадывается, и ни к чему это. Случись такое, многое станет сложней в наших отношениях, определенных и ясных — отношениях близких товарищей, старшего и младшего.
Темку я люблю, хотя никогда не говорил ему об этом и не скажу — не переношу всяких слюнявостей.
Но в глубине души, пожалуй, становлюсь сентиментален. Возможно, сказывается возраст: пятьдесят два. В такие годы впору нянчить внуков, катать их в голубенькой колясочке, баловать мороженым. Внуки скоро появятся, в этом не сомневаюсь, нынче молодежь на решения скора. Валерка — студент второго курса. В собственном представлении — самостоятельная личность.
Валерка в Ташкенте, через три дня — учебный год. Он как-то — едва заметно, впрочем, — отдалился от меня, ничего не поделаешь.
Многодетных матерей — награждают. Если бы награждали отцов тоже, выдавали знаки отличия даже за одного выращенного, воспитанного человека, — мне и тогда не пожаловали бы самой маленькой медальки, я понимаю. Отцом я оказался неважным. Настоящей близости с Валеркой у меня не вышло, хотя могу сказать честно — худого Валерке не делал, не обижал, был справедлив, насколько умел, учил хорошему, как умел. Но где-то, видно, допустил непоправимые промахи, Валерка подрос, и настоящей близости у нас не оказалось.
Больно. И — непоправимо, я понимаю.
Не знаю, пошел бы Валерка в геологию, сложись у нас иначе, или все равно выбрал бы другую профессию. Иногда кажется — пошел бы. Но чаще думаю, что все равно потомственным геологом он бы не стал — сейчас у молодых не в моде следовать по родительским дорогам, они жаждут самостоятельности, часто идут наперекор традициям только из желания идти наперекор. Я не стал возражать, когда Валерка решил поступить на медицинский. Я привык уважать людей самостоятельных и не стал противиться.
А Темка, помимо всего прочего, — геолог, у нас общие интересы, делаем одно дело. И вообще независимо от всяких объективных причин и обстоятельств Темка Залужный нравится мне.
Есть в нем подлинная, непоказная и не ради житейских благ увлеченность работой, а это качество я ценю прежде всего. Есть у него прямота и резкость суждений, готовность отстаивать свое мнение до конца, пойти, если понадобится, поперек течения, вопреки мнению большинства. Есть у Темки и такая черта, как сдержанность, немногословие, — терпеть не могу пустобрехов и демагогов. Нравится в нем и легкий взгляд на деньги — не мусоренье, а именно легкость, без фетишизации: есть — хорошо, нет — проживем, как сумеем. У них даже лозунг висит соответствующий в землянке, писал его именно Темка, никто иной. И свойственная большинству нынешних молодых ироничность, нескольконастораживающая меня, в Темке не смущает: она естественна и отнюдь не цинична, от цинизма Темку надежно хранят честность и убежденность в правоте наших принципов.
Возможно, я преувеличиваю его достоинства. Недостатки, разумеется, у него есть. Но убежден: плюсы у Темки преобладают. Даже над таким существенным минусом, как некоторая Темкина неуравновешенность, способность поддаться мимолетному настроению, раздуть, случается, из мухи слона. Думаю, что это — явление возрастное, с годами пройдет, а если сохранится, с таким недостатком еще можно жить на свете. Всех нас лепили из простого, не райского материала.
Зря все-таки не потолковал с ними... Дымент потерянный какой-то. Впервые попал он в такую вот историю.
Может, пойти сейчас к Темке, разбудить, потолковать? Нет, не стоит. Второй час ночи. Незачем подчеркивать особое значение случившегося. Лучше, если оно будет воспринято как нечто вполне закономерное. Да так оно и есть. Почему экспедиция круглый год в поле, а литологи отправлялись камералить в город? Логики никакой. Ребятам придется трудно, да. Но тем самым снимаются ненужные разговоры среди остальных. Упрощаются многие производственные дела. Выигрывается время: зимой тоже смогут полевать, особенно если выдастся зима бесснежная. Словом, решение принято верное.
А с Романцовым на собрании поставлю вопрос ребром. Хватит.
Закуриваю, поднимаюсь размяться. Идти домой не хочется, но пора ложиться, в шесть я проснусь непременно.
Черная туша громоздится поодаль, почти не различимая в темноте. Подхожу, хлопаю по лохматой шее, говорю:
— Покойной ночи, Иннокентий Палыч.
Кешка не отвечает, как всегда. Гордый, черт.
Ивашнев. «Батый приехал. Будет разгон!»
Ночное появление Батыева было эффектным и чуть даже опереточным.
Батыев — на вид ему сорок два, сорок пять от силы — высок и украшен седой прядью, несколько нарочито броской в густых черных волосах. Под могуче раскинутыми бровями начальственно-весело поблескивали самоуверенные глаза. Кожаная с напуском куртка, обильно обеспеченная карманами и «молниями». Громкие сапоги. Набитый патронташ. Охотничий нож на ремне. Дорогой чехол для ружья. Таким предстал Батыев.
За ним шофер внес рюкзак и брезентовый мешок, положил в угол. Осторожно взял из рук Батыева ружье. Потоптался, вышел на веранду. Батыев мгновение постоял посреди комнаты, подождал, пока Сазонкин застегнет штаны, и тогда протянул ему руку, с изучающим интересом поглядел на меня, сказал:
— Мне доложили о вас. Рад познакомиться. Извините, что поздно врываюсь.
Он сказал без акцента, чисто произнося окончания, слишком чисто и аккуратно. Я понял: самолюбив и, став руководящим лицом, упрямо учился неродному для него русскому языку, чтобы не дать малейшего повода для усмешки. Извинился же он ровно и безразлично, заранее уверенный в том, что ему простится абсолютно все, а если кому-то и покажутся обременительными слова и поступки Батыева, то самому Батыеву нет до того решительно никакой заботы.
Сбросив куртку, Батыев отстегнул затем патронташ и охотничий нож, кинул на мешок, закатал выше локтя рукава рубахи, распахнул пошире ворот и лишь тогда сказал Сазонкину, а может быть, и мне тоже:
— Садитесь, будем ужинать.
Сказано было с убежденностью, исключающей сомнение в том, что разбуженные среди ночи люди могут отказаться. И я почувствовал: отказаться не смогу, хотя есть не было ни малейшей охоты. Сазонкин же принялся молча надевать рубаху — до того был в майке.
— Джейрана взял, — сказал Батыев с ноткой хвастливости. — Тетя Саша готовит шашлык. Виктор! — крикнул он в дверь. — Ты где запропал?
Вместо шофера в комнату вошел Романцов — нас познакомили вечером на улице, мельком, — пожал руку Батыеву с некоторой небрежностью и сел без приглашения прямо к столу.
— Все в порядке, — сказал он. — Завтра.
— Хорошо, — сказал Батыев и едва заметно повел глазами в мою сторону, я подумал, что, наверное, лучше бы удалиться, но было поздно и уходить на двор не хотелось, и вообще, пора спать, но я понял: пока не поужинают, уснуть не удастся, и стал ждать ужина, прислушиваясь к отрывочному разговору и не собираясь принимать участия в нем.
То, что Батыев не подчеркивал ко мне особого, выделяющего внимания, мне понравилось — всегда меня привлекали те, кто умел быть естественным и держаться так, как им хотелось. Поведение Батыева было естественным, даже некоторая рисовка своею размашистостью и уверенностью выглядела естественной рисовкой, если можно так объединить два столь противоречащих друг другу понятия.
А разговор вели отрывочный, неясный для меня, беседовали, собственно, двое, Сазонкин лишь изредка вставлял реплики, отвечал на вопросы Батыева.
Шофер Виктор и тетя Саша внесли тарелку хлеба и громадную алюминиевую — целый таз — миску с шашлыками, нанизанными на шампуры, Виктор посмотрел на Батыева вопросительно, тот кивнул, и сейчас же из рюкзака была извлечена фляга, появились граненые стаканы и серебряная, вызолоченная изнутри стопка.
Разливал Виктор, относившийся к «хозяину» без лишнего подобострастия, но и без признаков фамильярности, он тоже привычно сел за стол — так, очевидно, было заведено у них давно. И тетя Саша села — правда, после того как велел Батыев, — и выпила вместе со всеми достаточно лихо.