Не хочу думать про это. Блажь была несусветная. Показал мужской характер, не на том показал, где следовало...
Спирт — это вещь, ничего не скажешь. Тело делается невесомым, точно плывешь по ленивому озеру. И голова кружится легко и туманно. И люди кругом кажутся красивыми, добрыми, приятными. Впрочем, разве плохи наши ребята?
Сейчас Марк включит магнитофон, и заведется вечный и нескончаемый спор о Булате Окуджаве и о возможности мирного сосуществования серьезной и легкой музыки. Спор этот длится два полевых и три зимних сезона, и не видно ему края.
Спор этот не хочется слушать, наливаю себе втихомолку, но Марк углядел, говорит наставительно:
— Индивидуальная пьянка — пережиток в квадрате. Отставить, техник Грибанов.
— Слушайте, — говорит Дымент. — Поступило рацпредложение: на общественных началах выбрать имя продолжательнице славного рода Залужных. Технология: каждый пишет на бумажке современное изящное женское имя: Счастливый папа тянет жребий. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Каково? Ставлю на голосование.
Вот тебе и на: Темка соглашается. Ни за что я не стал бы выбирать имя дочери таким способом: мало ли чего настрочат, а потом всю жизнь станет девка ходить с дурацким именем. Но Темка первым поднимает руку.
— Минута молчания! — возглашает Марк. — Все сосредоточенно размышляют.
Сосредоточенно размышляем. Моя фантазия не идет дальше имени Светлана. Будь у меня дочка, назвал бы ее только так. Не ахти как ново. Зато звучит: Светлана. Свет-лана. Ланочка. Светланка. Светлушка.
Бумажки скручены и опущены в зимнюю шапку Темки, он достал шапку специально из чемодана — не пойму, для чего прихватил он сюда шапку, знал насчет зимовки, что ли? Все может быть, поскольку отец его работал в главке и у Темки знакомых там навалом. Если так — молодец, что молчал, не портил всем настроение. И выдержка у человека — сумел молчать про такое.
«Шпаргалки» тщательно перемешиваются, Залужному на всякий случай — для перестраховки — завязывают глаза, он засовывает руку в шапку, долго ворошит бумажки, вытягивает одну. Темке разрешают снять повязку.
— Васса! — объявляет Темка.
— Ой, девочки, так же нельзя, — кричит сострадательная Файка Никельшпоре. — По себе знаю, посудите, каково мне ходить Аграфеной.
Действительно, Файкины родители перестарались в своем подчеркнутом руссофильстве.
Темка смотрит озадаченно. Потом вздыхает.
— На какие жертвы не пойдешь в интересах коллектива и под благотворным воздействием общественного мнения, — говорит он. — Уступаю.
— Это несерьезно, — говорит Нерка. — Не вздумай и в самом деле...
— Вздумаю, — говорит Залужный. — Противопоставлять общественное и личное не годится.
И опять, как вчера, делается отчего-то неловко: слишком всерьез, нет, слишком выспренне звучит у Темки эта фраза.
— Брось, — говорит Марк. — Это я написал озорства ради. Считай — беру обратно.
— Катитесь вы все, — отвечает Темка. — Был уговор — значит, был.
И коль потребовала масса —
Пусть дочку именуют Васса,
Поскольку глас народных масс —
Закон для каждого из нас.
— Лихо, — говорит Марк. И прижмуривается. Сейчас прорвет и его. Точно.
Поскольку же для дураков
Закон не выдумал оков —
Пусть Вассой Темка кличет дочку.
Подписано. Большая точка.
— Состязание акынов. Турнир менестрелей, — констатирует подвыпивший Пак, до того он почти молчал. — Расцветают цветы наших дарований.
Как водится после второй, уже никто не слушает друг друга толком. Слова и фразы мечутся по землянке, сталкиваются, стукаются о покатую стенку, возвращаются, кидаются в потолок, выскакивают за дверь, переплетаются, перепутываются, перекрещиваются. Повод к выпивке почти забыт. Герой дня оттеснен куда-то на задний план. Темке воздали должное. Сейчас Залужный низведен до обычного уровня. А разговор идет — обо всем сразу и ни о чем в частности.
— Батыев? Такой человек! Переедет его трамвай — он отряхнется и пойдет, как ни в чем не бывало.
— Что станется с литературой через сто лет? Через двести? Ум человека развивается, а чувства грубеют. Не придет ли вся литература к голой информации?
— Два геолога — три мнения, и нечего спорить. Куда завернет тот пласт, туда ему и дорога.
— Нужен мне твой Батыев, как папе Римскому значок ГТО.
— Руку еще не набил как следует, вот и не получился планшет.
— Бюро — это от слова «бюрократизм». Зажали в бризе мое рацпредложение.
— А походочка у нее предметная, у Зинки.
— Не сумел — не оправдывайся, запорол планшет. Ищешь объективные причины. Плохому танцору всегда... брюки мешают.
— Ребята, помните, как Игорь от гюрзы драпал? С тех пор геолог Игорь Пак не выходит в поле, не имея при себе карты распространения змей. Может сдать зачет в любой момент.
— Между прочим, я считаю, что вести поисковые работы в северо-западном направлении совершенно необходимо. Еще Пятков выдвинул теорию, согласно которой...
— Да не зудись ты со своим Пятковым, нашел светило. Он песчаника от известняка не отличит, а ты его в теоретики...
— Про Мушук говорили — туфта. А вон какое размахнули! Концентрация золота...
— А девчата совсем морально разложились: Файка вчера пол в домике мыла.
— Ну? Пресечь в корне. Дурной прецедент.
— Рустам, как ты думаешь, «Рубин» или «Рекорд»?
Во саю ли, на породе
Девица гуляла!
— Или — шумел камыш, антенны гнулись!
— Ребята, спели бы!
— Лучше пусть Рустам притащит ленту с записью собственного выдающегося голоса.
Сижу в углу, пить больше неохота. Может, это и не очень порядочно — прислушиваться к разговорам со стороны. Но я ведь не соглядатай. Пригодится все это для сценария. Напишу, пошлю Чухраю. Вступительные титры: «Авторы фильма — Лев Грибанов и Григорий Чухрай». По алфавиту. А Вере дела нет до моего сценария, ей дело только до импортных туфель на гвоздиках. Я несу чушь. Вера не такая... Вроде начинаю пьянеть. Вслушиваюсь.
— А Пятков, повторяю, утверждает...
— Ерундированный!
— Слушай, Игорь, тебе пить вредно. Катись ты со своим Пятковым. Поди тете Лиде изложи его оригинальные теории. На нее произведет впечатление.
— И вообще — плевать на всяких Пятковых и на всякие Мушуки!
Темка говорит зло. Кладу ему руку на плечо.
— Слушай, Тем, ты что завелся?
Он поворачивается ко мне, и я вижу: Залужный начисто пьян. Глаза у него белые, точно кальцит. И острые, будто кристалл кальцита. Неожиданно выглядят хмельные Темкины глаза: обычно у пьяных глаза расплывчатые, а не острые. И все-таки я вижу: Темка — вдрызг.
— Плевать мне, — говорит он раздельно, — на Пяткова. На Мушук. На тебя.
Темка словно бы нанялся в эти дни говорить неловкости. Сейчас его услышат, и опять настанет стеснительная и недобрая тишина.
Тишина в самом деле наступает, но длится всего мгновение.
Вы слышите — грохочут сапоги,
И птицы ошалелые летят,
И женщины глядят из-под руки,
— это Марк догадался и включил магнитофон на полную катушку.
Вы поняли, куда они глядят? —
подхватывает Марк.
И его поддерживают остальные.
Темка в том числе.
Инцидент не состоялся.
Дымент. Приглашение к групповому полету
Не знаю, каким шестым чувством, какой интуицией я понял, что Залужный собирается уехать.
Я понял это — вернее, не понял еще, а почувствовал, — когда Темка так лихо согласился на дурацкий жребий. Никто, по-моему, не воспринимал всерьез, тем более когда выпало имя Васса, но Залужный вдруг объявил, что согласен... Тогда мне и подумалось... Но я отогнал мелькнувшую было мысль. И даже испытал неловкость и стыд за себя: это лишь мои подозрения, а у меня же самого спрятано заявление... Я представил себе, как мог бы оказаться на Темкином месте, кто-то из ребят заподозрил бы меня. Сделалось окончательно скверно. И постарался отогнать нехорошие мысли о Темке.
Но Залужный сорвался второй раз, у меня почти не оставалось больше сомнений. Я не хотел только, чтоб Залужного поняли ребята, я постарался, как мог, замять его реплику, включил на полную мощь магнитофон и загорланил дуэтом с Окуджавой. Но, по-моему, и Грибанов угадал странное в поведении Залужного, да и в моем тоже — слишком поспешно я предался веселью.
Разошлись, как водится, в третьем часу, только Алиевы покинули сборище пораньше. Я пришел в свою берлогу — она рядом с Темкиной землянкой — и понял, что спать не хочу и не смогу найти себе занятие.
Сижу на кровати, читаю знакомые надписи на стенках и потолке. Они казались мне и остроумными и забавными, помню, как хохотали, придумывая их. Сейчас тексты представляются мне идиотскими, вычурными, пижонистыми. Этот, например:
«Теперь я понимаю древних эллинов, наслаждавшихся зрелищем отрезанной головы любимой женщины. Они понимали вкус жизни. А мы? О жалкие потомки! Варвары! Как унизили мы любовь!»
Тогда казалось — цинично-острый парадокс. Пошлость это, а не парадокс. И мишень наша — тоже пошлость: голая женщина, по ней стреляли из малокалиберки. Попал в живот — значит, одно очко, в плечи — два, в груди — три, и так до полного десятка, — глупо и пошло.
Грань между острословием и пошлостью почти незаметна, ее нетрудно переступить, а перешагнув однажды, забываешь, где эта грань.
Выглядываю за дверь. В Темкиной землянке занавешено квадратное окошко, но полоска света пробивается. Меня тянет к Залужному, и я не останавливаю себя.
Вхожу, конечно, без стука — такие излишества не приняты у нас. Темка оборачивается, когда появляюсь на пороге. Набитый рюкзак лежит на табуретке, по дивану разбросаны рубахи, трусы, еще что-то.