Сейчас все мои сомнения и раздумья мигом возникли вновь, и я со страхом почувствовал: если Митя возьмется за меня как следует, могу не устоять и после буду проклинать себя, но уже запоздало.
Дядя Митя выглядел необычно, потому я и решил, что ему известно все, и принялся внутренне отмобилизовывать себя для предстоящего разговора. Беда с Локтионовым не вспомнилась в эту минуту, мы не слишком-то говорили про ЧП: жаль человека, но его никто у нас, литологов, и не знал, в общем. Грузноватый и тяжелый, дядя Митя всегда шагает удивительно легко для такой комплекции, для своего возраста. А сейчас мои шаткие половицы загудели, будто по ним проехал самосвал. И еще дядя Митя смотрел как-то... ну, то ли умиротворенно, то ли потерянно.
— Поздравить пришел, — сказал он, и у меня отлегло. — Закусить найдется чем?
Я позавидовал дяде Мите — еще владеет запасом коньяку. Не ахти какой, три звездочки, молдавский, но все-таки. И обрадовался: главный разговор явно переносится на завтра.
— За дочку, — сказал дядя Митя, поднимая кружку. — Как решил назвать?
— Вассой, — сказал я, не моргнув глазом. Озоровать, так озоровать.
И дядя Митя глазом не моргнул, будто на каждом шагу ему встречаются девицы с таким вот именем.
Выпили, дядя Митя налил тотчас по второй.
— Твое здоровье. И Жанны, — сказал он по всем правилам старомодного этикета, сделалось приятно: ребята не догадались, например, выпить за мое здоровье.
И вообще стало вдруг легко — наверное, от коньяка. Или оттого, что главный разговор откладывался.
— Помню, Темка, тебя в нежном возрасте, — сказал дядя Митя, и я подумал: ну, повело, сейчас начнутся воспоминания и рассуждения о том, как быстротечны дни нашей жизни. Впрочем, пускай посентиментальничает малость, все они, старики, одинаковы, и Дип — не исключение из правила.
— Стареешь, Митя, — не удержавшись от соблазна, подкусил-таки я и ждал, что он вздохнет и согласится: да, это вам, молодым, жить да жить, — словом, заведет обычную старческую нудьгу, безобидную и слегка смешную. Митя — неплохой мужики деловой, но, видно, деловые мужики тоже способны на всякие трогательности.
Он сказал другое.
— Плохо мне что-то. Пусто и одиноко, Темка, — сказал он вдруг как равному, как самому близкому, даже — как самому себе. И он так это произнес, что я почувствовал; еще скажет такое — и я не выдержу и поведаю ему обо всем, что задумал. И Митя либо поймет меня и отпустит с миром, либо найдет веские доводы и я останусь, не сожалея.
Я подлил коньяку и стал ждать. Мне уже хотелось теперь выложить Мите все, нужен был только повод, я мысленно подталкиваю Митю: ну, говори что-нибудь еще такое, пусть грустное, но такое, что помогло бы и тебе рассказать о главном, томящем тебя, и мне пособило бы потолковать с тобой начистоту, на самую полную чистоту, ну...
Митя не услышал меня. Он плеснул из бутылки, опрокинул в рот, понюхал корку, сказал решительно:
— Разнюнился. Точка.
И мне стало холодно и отчужденно. Пусть разговор состоится завтра. В кабинете Перелыгина. Разговор начальника с подчиненным. Пусть. Там будет проще. Без откровенностей и без эмоций.
Дип еще посидел, поговорил о пустяках, и он ушел.
Я так и не понял толком, чего ради он приплелся ночью. Поздравить мог и завтра.
Впрочем, завтра он меня поздравлять не станет.
Ложусь на диван. Дверь нараспашку. Мутно белеет небо. Скоро начнет рассветать.
Мягкие шаги возле стенки. Неужто снова гостей несет нелегкая? Что за напасть такая — по ночам?
Идут двое. Тихо разговаривают. Совсем тихо. Но забыли, что ночь, и слышно далеко и отчетливо.
— Я тебя в самом деле, по-настоящему люблю. Потому и остаться решила.
Как ни удивительно, это Файка Никельшпоре. К кому это воспылала чувствами?
Подслушивать не годится. Поднимаюсь, захлопываю дверь. Нарочно громко, чтобы вспугнуть новоявленных влюбленных.
За окном светает. Я, наверное, так и не усну. После планерки, часов около восьми, явлюсь к Перелыгину. К Дипу. К дяде Мите. Теперь мне уж не звать его дядей. Тем паче — просто Митей.
Но в том ли суть...
Ивашнев. Знакомство с геологами продолжается
Когда на шахте стряслась беда, я потихоньку оттуда ушел. Понимал, что я лишний там.
Я не знал этого человека, видел только единственный раз, и все-таки скверно было на душе. И хотелось побыть немного в одиночестве.
Шел по дороге — втоптанному в самого себя песку. Посредине торчала воткнутая черенком лопата — должно быть, знак объезда. Пыль висела над колеей. Поодаль тянулась череда столбов, и на одном, словно жук на травинке, сидел монтер. А больше никого не было вокруг.
Сзади прогудело, я обернулся. Открытый «газик» притормозил, шофер крикнул:
— Давай подкину!
И, не дожидаясь ответа, зачастил:
— Пиво у вас на поселке есть? Водка? Вино?
На заднем сиденье я увидел ящик, термос и цинковую флягу из-под молока. Запасся любой тарой.
— Нет, — сказал я.
— А, черт, — ругнулся шофер. — За сто двадцать верст гнал понапрасну.
И моментально развернулся, помчался обратно.
Я свернул наугад и шел, перепрыгивая канавы. Стояла томительная, плотная жара. Медленно ползла вдоль канавы замшелая черепаха. На душе было плохо.
Я чуть было не придавил ногой лохматого пса. Он спал в ямочке, на боку, откинув морду и выпрямив сильные лапы. Пес приоткрыл глаз, посмотрел на меня лениво и опять задремал.
В канаве кто-то глухо постукивал молотком. Тень моя пересекла канаву, и снизу спросили:
— Пить хотите?
— Здравствуйте, — сказал я. — Хочу.
Так началось мое знакомство с еще одним представителем литологов — Львом Грибановым.
Через полчаса мне казалось, будто я знаю его не первый год. Бывают легкие такие люди, доверчивые на грани хорошей наивности, открытые и славные.
Здесь все рады свежему человеку и охотно разговаривают. Вполне закономерно и естественно. Грибанов и тут выделялся в этом смысле — особой словоохотливостью, впрочем, не утомительной.
Он высокий, в синем спортивном костюме и не подходящих к этому одеянию и к жаре сапогах — геологических, пояснил он. Сапоги вроде охотничьих — высокие, до колен, из добротной юфти. Подъем и верх голенищ схвачены ремешками — чтобы сапоги не ерзали, пояснил Грибанов.
Он красив — тонкое живое лицо. Грибанова украшают и очки в изящной оправе. Некоторым очки, что называется, идут.
Стою, опершись о стенку глубокой канавы, а Грибанов поигрывает молотком, отбивает кусок породы, смотрит мельком, кидает в сторону.
— Швыркштейн, — говорит небрежно и с долькою рисовки. — Пустая порода, — поясняет мне. — Еще говорят: собакит.
Забавно.
Грибанов поигрывает молотком. Получается ловко.
— Привыкли к молотку, — говорит он. — Даже в уборную, извините, с молотком ходишь. Спутник геолога.
Смеется первым.
— А у нашего Темки дочка родилась, — сообщает он. — Есть такой у нас Темка Залужный.
— Я с ним познакомился недавно, — говорю я.
— Приходите к нам, — говорит Грибанов. — Приходите, а? Знаете, где наш вольный город Дыментштадт? Сейчас объясню.
Чертит рукояткой по дну канавы.
И снова колотит. Образцы заворачивает в промасленную бумагу. Поясняет:
— Полагается в мешочки. Забыл. Пришлось раньше времени позавтракать, чтобы освободить бумагу. А вы есть не хотите?
Тотчас он спохватывается:
— А если бы и хотели. Ничего не осталось. Давайте перекурим.
Сидим на дне канавы, прячемся вроде от солнца. Но и внизу тень отсутствует начисто.
Грибанов слегка заикается. И то ли по этой причине, а может, от скрытой застенчивости — подбирает, как бы примеривает слова, прежде чем их произнести. Это не мешает ему, однако, говорить быстро.
— В детстве я думал: параллели, меридианы прочерчены по земле. Честное слово. Из деревни уходили километров за пятнадцать, все пытался меридиан отыскать. В болоте один раз чуть не утонул, — говорит Грибанов. — А здесь все равно бы не отыскать, песком бы меридиан занесло. Веселое местечко, правда?
И тотчас перескакивает на другую тему:
— Вот вы скажите: зачем у нас заграничные фильмы, ерундовые, покупают и показывают? Ну, вроде «Великолепной семерки»? Говорим, что в идеологии мирного сосуществования быть не может. А сами показываем такую чушь.
Объясняю. Грибанов возражает: .
— Нет, все равно это ни к чему. Поглядите, как пацаны после такого фильма в раж входят. Только и слышишь: бах-бах-бах... «А он ему, понял, как дал, как дал!». И взрослые ахают кое-кто: вот это, мол, жизнь...
Я согласен с Грибановым. И объяснение мое звучит, сам понимаю, неубедительно.
Разговариваем о том о сем. Грибанов спохватывается:
— Надоело вам, наверное?
Говорю, что нет. Должно быть, не слишком уверенно, поскольку Грибанов делается вдруг как-то неловко молчалив.
— Мне в Кара-сай надо, — говорит он, то ли извиняясь, то ли чтобы покинуть меня. — Со мной пойдете или дальше?
Наверно, я — в поселок. Жара доняла.
Сел на попутную и все-таки опоздал в столовую. На крыльце бушевали несколько человек, они ломились в дверь, и оттуда отвечали однотонно:
— Кончился обед, ничего не осталось. Ничего не осталось, кончился обед.
— А, чего там, — сказал кто-то и подналег плечом.
Толстая, как водится, повариха смеялась у порога, она и не подумала рассердиться на вторжение, и еда оказалась, а не пускали сразу только потому, что порядок есть порядок.
В гостинице я прилег, и мигом сморил сон — в комнате было сумеречно и прохладно, занавески, в общем, спасают от самого злого зноя. Спал я, кажется, долго, сквозь дрему слышал, как в комнату вошли, но лень было открыть глаза.
Окончательно проснувшись, я тоже не сразу встал. Двое вели тихий разговор:
— Сорок два ему было. Пожилой. Толковый был мужик.
Я понял: говорят о Локтионове.