Сижу за обнаженным столом и думаю. О Темке. И о себе. Не сочини Залужный свое заявление, не продемонстрируй его мне — порвал бы я писульку на имя Дипа? Остался бы?
Я все-таки остался бы. Я даже мог сгоряча показать Дипу прошение. Даже получить расчет. А потом каялся бы, вертел хвостом, как Мушук.
Почему же надо считать, будто Залужный не способен погорячиться и непременно уйдет? Почему не предположить: заявление уничтожено еще вчера?
Скорее всего, так и есть,
А может, и не так.
Всегда я настороженно и с недоверием относился к любителям громких фраз, к авторам сверхправильных речей. От них можно дождаться всякого.
Придет сейчас Темка или нет? Утром, отправляясь в контору, я видел его у землянки. Залужный отвернулся, будто не заметил меня. Это еще ничего не значит. Возможно, просто ему неловко было после вчерашнего разговора, только и всего.
Если Темка явится на утренний развод — значит, остается. Обязательно.
Жаль, что не встретился с Перелыгиным.. Посоветоваться бы о Залужном, тем более Дип к нему питает неизъяснимое расположение. Но Батыев уволок Дипа на месторождение, а после обеда — похороны, и планерки не будет...
— Здравствуй, — говорит Грибанов и проходит на свое место. У Левки плохое настроение, иначе сказал бы: «Привет!» или: «Салют, начальство!» Левка вынимает листок бумаги, рисует чертей, похожих лицом на меня. Ничего другого изобразить ему от бога не дано.
— Марик, ты что так рано? — спрашивает Файка, добавляет с опозданием: — Здравствуйте, мальчики. А я сейчас в домике стекло разбила, вы подумайте, какое непрочное стекло: молотком задела чуть — крак, и готово.
— Вставлять будешь сама, — говорю начальственно. — Я тебе не добытчик. Ты бы еще кайлом по стеклу шарахнула и после удивлялась — ах, непрочное.
Файка не реагирует на мои обличения. Садится, открывает книгу. Название: «Мать и дитя». Файка хочет замуж и хочет родить ребенка. Странно для ее возраста — намерений не скрывает. Кажется, она принялась охмурять Левку. А может, и не охмурять, может, вправду любовь. Уж больно Грибанов стал сумной в ее присутствии.
А вот Нера, боюсь, замуж не выйдет викогда. Некрасивая — маленькая, щуплая, выпуклые глаза, единственное украшение — коса, но это, говорят, старомодно. А главное — Нерка застенчивая и угловатенькая, она огрызается на всех, и далеко не каждый поймет, что это — проявление застенчивости. Нера отпугивает людей и вряд ли выйдет замуж. Очень жаль. Кстати, не только ее. Из таких, как она, по-моему, получаются ласковые и преданные жены.
Появляется чета Алиевых, за ними входит Игорь Пак и плетется мой верный оруженосец Платошка. Проскальзывает вслед за родителями незваный Гаврилка.
Залужного нет.
— Темки нет‚ — безусловно констатирует Грибанов. Он вдосталь нарисовал чертей с лицом Дымента и сейчас курит, пускает струйку в потолок.
— Приболел, кажется, — говорю на всякий случай. — Значит, так. Задача на сегодня...
— Гутен морген, пустынные братья! — возглашает в дверях Темка. — Прошу извинения за непредвиденную задержку.
Пересаживаюсь к себе, освобождаю Темкино место. И вижу: все глядят на его прибранный стол. Только сейчас заметили. Темка швыряет на стол полевую сумку. Заполняет пустоту. Громко двигает тяжелой табуреткой. Садится. Закуривает.
Он красивый, Темка, дьявол его возьми. Кареглазый. «С поволокою глаза», — как поется в фольклоре. Подбородок хорошо вылеплен. А ресницы — девичьи, густые, загнутые кверху. И габариты у Темки — позавидовать. Про нас он говорит: «Хлюпики, средний рост сто сорок», имея в виду не только наши размеры. Сам Темка — уверен, размашист. Мужик что надо. Молодец, Темка.
— Сегодня захаживаем площади только до обеда, — говорю я. И надо поработать плотнее. Скоро сбивать планшеты с николаевцами. Всем в поле. Безоговорочно. А после обеда...
Я не договариваю. Все помнят: хороним Локтионова. Мы его, в сущности, не знали. Но мы пойдем хоронить товарища. Геолога. Шахтера. Человека.
Это я добавляю про себя. И стыжусь выспренности своих мыслей.
Молчат. Сегодня обычного трепа нет.
— Все, — говорю я. — Три минуты на сборы. Машина подана.
Залужный поднимается первым. Говорит — не мне, всем:
— Я остаюсь... Камералить. Не ждите, не задерживайте машину.
Он говорит демонстративно. Формальная субординация у нас не шибко соблюдается. Но, как ни толкуй, Залужный отказывается выполнить распоряжение начальника партии. Демонстративно. И дело все-таки не в этом.
Дело в том, что Залужный решил уходить... Теперь это для меня абсолютно ясно. Не знаю, почему. В конце концов он старший геолог. Может располагать своим временем. И такие случаи бывали. Но я понимаю: в данном случае слова Залужного значат другое. Он уходит. Он дезертирует. Как собирался дезертировать я.
В книжке непременно бы написали: в ту минуту Залужный сделался меньше ростом, и красота его слиняла.
Ничего подобного.
Он такой же высокий, мужественный, красивый. Только глаза без обычной ленивой поволоки. Уклончивые какие-то.
Идет к двери — громко идет, слишком уж громко. И все понимают: случилось неладное. И не трогаются с мест.
— Ребята, — говорю я. — Ребята...
И слышу испуганный голос Файки Никельшпоре: — Ой, девочки, да что ж такое...
И слышу слова Грибанова:
— Нашелся-таки подонок.
И слышу, что говорит Алиев, единственный среди нас коммунист:
— Погоди, Залужный. Давай потолкуем.
А я ничего не говорю. Все ведь уже сказано.
Залужный останавливается на пороге. Оборачивается. Глядит на всех. И все глядят на Залужного. А я гляжу на ребят. Удивление. Презрение. Злость. Что еще? Кажется, все. Сочувствия не вижу.
Так вот смотрели бы на меня.
Залужный стоит одно мгновение. Поворачивается. Громко ахает дверь, ударяясь об стенку.
Всё.
— Поехали, ребята, — говорю я. — Машина ждет.
Перелыгин. Мой «газик» — с откинутым верхом
Я уснул под утро, а в пять меня разбудил телефон. Он стоит возле кровати, я снял трубку, не поднимаясь. Говорил Батыев.
— Доброе утро, Дмитрий Ильич, — сказал он деловым тоном. — Извини, что беспокою спозаранок. Звоню с шахты, всю ночь тут провел. Может, подъедешь до начала работы, чтобы потом твои планы ломать не пришлось?
Я его понял отлично. Подтекст был такой:
«Ничего не хочу сказать плохого по тому поводу, что я ночь пробыл на шахте, а ты в это время спал. Время, конечно, еще раннее, я мог бы не поднимать тебя.. Но если не подниму —ты можешь так и не узнать о моей бессонной ночи, о том, что я трудился, пока ты отдыхал. Мне ведь нужно, чтобы ты знал и другие знали о моей энергичности, распорядительности, умении вгрызаться в практическую работу и не чураться самых черновых дел. Вот почему я позвонил и прошу тебя приехать. Можешь отказаться, твое право, но я знаю: не откажешься, не позволит самолюбие».
Черновой работы Батыев действительно не избегает, И наверное, провел время на шахте не без пользы. Ехать мне туда сейчас было ни к чему — не контролировать же управляющего трестом. Вызов был достаточно корректный, в форме просьбы, я вполне мог отказаться, Батыев положил бы трубку, а после сделал вид, будто ничего не произошло, только разве на планерке рассказывал бы о положении на шахте с подчеркнутыми подробностями.
— Хорошо, выезжаю, — сказал я, крутанул рукоятку, разбудил дежурного по гаражу, велел прислать немедленно машину. Прошел на цыпочках через комнату Валентины, хлебнул на кухне черного кофе из термоса — только недавно открыл для себя этот эликсир бодрости. Пока я умывался, пришел «газик», шофер был сердитый. Мой Павлуша в отпуске за два года. Временный же водитель — Вараксин — пожилой, угрюмый и всегда чем то недовольный. Мне скучно с ним ездить.
Батыев моложе меня на одиннадцать лет. Я вспомнил об этом, когда встретил его на шахте — оживленного и веселого, будто и не было за спиной бессонной ночи. Батыев уже забыл о том, что послужило причиной консервации шахты. Его увлек сам процесс работы, он распоряжался азартно, и не только распоряжался, а, облачившись в шахтерскую робу, сапоги, каскетку, лично проверял проводку в штреках, что-то изолировал, что-то соединял, даже, говорят, откатывал вагонетки — словом, Батыев показал пример того, как должен действовать руководитель, не гнушающийся черновой работы. Он повел меня по шахте и, будто я, а не он был начальником, показывал, что сделано за ночь. Сделано было много и хорошо. Но угрызений совести по случаю батыевского рвения у меня что-то не обнаружилось: в конечном итоге сделали бы и без него не хуже. А самолично выполнять обязанности электрика и ка́таля — не лучший, по-моему, способ руководства. Каждый должен заниматься своим делом.
Потом Батыев изобразил приличествующую случаю скорбь и осведомился, все ли подготовлено для похорон и продуманы ли мероприятия — сукин сын, так и сказал! — по обеспечению семьи. Я ответил: продуманы. Говорить о Локтионове не хотелось. Я чувствовал себя виноватым в его смерти.
Я велел вызвать Сазонкина, чтобы проверил шахту по всем своим правилам, заактировал и после того разрешил возобновить проходку. Возвращались в поселок на моем «газике», Батыев еще не мог остыть и вдохновлял меня изложением всяких перспектив развития месторождения. Все это я знал и без него и молчал. Но Батыев не из тех, кто нуждается в поддакивании собеседника, ему важно не то, как его слушают, а то, как он говорит, и Батыев разливался весенним соловьем.
Около столовой он, слава богу, отстал и сказал, что пойдет поесть. Столовая уже была закрыта, завтрак закончился. Пришлось позвать Батыева к себе домой, хотя никакого удовольствия мне это не доставило.
Насытившись, Батыев объявил, что продолжит обход хозяйства, он посмотрел выжидательно: догадаюсь ли я сопровождать? Я догадался, чего хочет он, сказал: а мне в контору надо, там бумаг накопилось невпроворот.