Семьдесят девятый элемент — страница 31 из 37

В контору я пошел не кружным, а кратчайшим путем: и так задержал обычные утренние дела, сорвал планерку, там, наверное, действительно ждет меня уйма народу и кипа бумаг, и Наговицын уже нервничает, перебирая радиограммы, и бухгалтерия мечется с чеками, поручениями, ведомостями, отдел кадров бегает взад-вперед с проектами приказов, Атлуханов терзает «молнию» на куртке — словом, идет полный раскардаш.

Возле камералки я встретил главного геолога Норина, сказал коротко:

— Зайди.

Норин поглядел на меня глазами Гришки Мелехова, продувными и отчаянными, сказал:

— Сейчас, только бумаги соберу.

А Наримана Атлуханова звать не пришлось, он уже сидел в моем кабинете и встал навстречу, и сказал, будто продолжая начатый разговор:

— Дмитрий Ильич, надо в город посылать за солидолом и запчастями к экскаваторам, того и гляди экскаваторы станут, баллон-мулон, искра́-свеча...

— Здороваться разучился? — сказал я. — Совсем шалый ты, Нариман.

— Здравствуйте, Дмитрий Ильич, — сказал он. — Я думаю, надо послать Стрижевского, достанет хоть атомную бомбу.

— Знаю, — сказал я. — Но выделяй сопровождающего. Чтобы деньги Стрижевскому на руки — ни-ни.

— Конечно, пропьет, — сказал Атлуханов. — А добыть все может, собака. Оформлять командировку, Дмитрий Ильич?

И началось!

Заявления, протоколы, чеки, приказы, трудовые книжки, военные билеты, радиограммы, докладные, командировочные удостоверения, жалобы, справки, проекты инструкций, руки, лица, голоса, рубахи, куртки, майки, чубы, лысины, платочки, улыбки, слезы, требования, просьбы, скандалы — все это замельтешило, завертелось, закрутилось передо мной. Дверь не закрывалась, стул напротив не пустовал, на пропитанном песком сукне одна бумажка сменялась другой — и все это происходило и быстро, и без лихорадки: такой темп я выработал давно, приучил к нему Наговицына и остальную конторскую шатию-братию.

Люблю этот напряженный темп. И свою работу я люблю — всю целиком, без всяких исключений.

В ней есть и бессонные ночи, и долгие маршруты, и плесневелые сухари вместе с последним глотком воды, и стонущая усталость в ногах, в плечах, во всем теле, и телефонные звонки на рассвете, и песчаные бури, и хруст пыли на зубах, и продутые насквозь палатки, и сбитые камнями пальцы, и опостылевшие консервы, и скандалы, и выговоры, и предупреждения о неполном служебном соответствии — чего только нет в моей работе, в моей профессии геолога, в моей должности начальника экспедиции. Но геологию свою я не променял бы ни на что, и родись я второй раз — я опять выбрал бы ее, трудную, утомительную, неустроенную профессию.

Потому что нет для меня радости выше, чем радость поиска и радость открытия. Радость мерить землю — чаще всего безлюдную, глухую, словно забытую богом и людьми, настороженную, замкнутую, порой — злую.

Говорят — человек борется с природой. Неверно. Это природа борется с человеком. Против него.

Природа не покоряется — охотно или трусливо.

Она сечет человека ветром и сшибает с ног ураганом. Она идет раскаленной стеной самума и пронзительной завесой града. Она преграждает путь наводнениями, осыпями, оврагами. Она обрушивает камнепады. Она сотрясает землю изнутри, разверзает землю, заливает пламенем лавы. Она делает все, чтобы не пропустить нас. А мы идем! Идем, черт побери! И не просто идем — ищем. И не только ищем — находим. Золото. Уран. Медь. Железные руды. Сланцы. Олово. Цинк. Все твердые элементы, какие только существуют в таблице Менделеева. Все соединения, существующие в природе. Мы не просто находим их — мы их отдаем людям: нате, берите, пользуйтесь, мы найдем еще и еще!

Ради этого стоит жить. Ради этого стоит загибаться на холоду и подыхать от жары. Пить вонючую воду из обрушенного колодца. Не мыться по месяцу. Сбивать ноги в кровь. Получать выговоры. Спать, где придется. Вообще не спать по нескольку суток.

И еще— я честолюбив. Не считаю, будто честолюбие — пережиток и отрицательное свойство. Не будь его — человечество ходило бы в звериных шкурах. Или даже нагишом. Жило бы в пещерах. Изъяснялось бы жестами да рычанием.

Теория, конечно, доморощенная. Не претендую на ее научность. Но моя точка зрения такова.

Я не говорю о подлом, низком честолюбии. Речь — о прямом. Даже — открытом.

Мне радостно идти вдоль поселка и знать: здесь были пески, черепашьи норы, сухая змеиная шкура, ящерицыны хвосты и верблюжья колючка. Теперь тут все, что полагается иметь городу. И во всем — моя воля, моя мысль, моя работа.

Мне дана власть — и немалая. Не тешусь ею ради щекотки нервов. Но и не скажу, что мне безразлична власть, доверенная Дмитрию Перелыгину в интересах общего дела.

Я могу выдвинуть человека и вышвырнуть бездельника вон. Если вышвырну — никакой рабочком не докажет, что я неправ. Умею настоять на своем. Убедить. Нажать, если придется. Могу наградить и оштрафовать. Отругать и похвалить. Казнить и миловать. Не из прихоти. Не по блажи. Тогда, когда считаю это действительно необходимым. Я люблю принимать решения — такие, что влекут за собой всю тяжесть ответственности. Люблю отвечать за свои поступки и не вильну в сторону, как бы ни обернулось: я решал, мне и отдуваться. Даже несправедливые взыскания принимаю как должное. Не из толстовского смирения. По другой причине: может быть, конкретное взыскание и несправедливо, а в целом, по существу — правильно, поскольку я отвечаю здесь за все, за любую малость и за каждый пустяк. Всякий промах, всякая недоработка, чьими бы ни были они, — моя вина. Мне доверили дело — с меня и спрос.

Листки, руки, голоса, шаги... Мой рабочий день в разгаре.

Напротив сидит Норин. Перед ним расстелен график. План изыскательских работ. План еще не горит и не трещит окончательно. Однако начинает дымить и потрескивать. Норин отмечает одну, другую графу. У него характерный жест — указывает растопыренными большим и мизинцем. Будто просит выпить. Норин, кстати, почти не пьющий.

— Картить надо быстрее, — говорит Норин. — Нажмите, Дмитрий Ильич, на Дымента.

— Знаю, — говорю я. — Дальше.

— Каноян задалживает. Надо бы и ему довести до ума.

— Доведу, — обещаю я. — Так доведу, что...

Задалживать — тоже характерное для Норина. Задалживать на его языке обозначает — задерживать. Все, что угодно: людей, технику, работы. Привыкли, все понимают.

— Но главное — литологи, — напоминает Норин.

— Хорошо, понял, — говорю я. — Вот, кстати...

Действительно, Темка пришел кстати.

— Садись. Послушай, — говорю я Темке. — Повтори, — велю Норину.

Норин повторяет, а Темка слушает спокойно. Выдержка у парня появляется. Поначалу любил поершиться, когда предъявляли претензии.

— У тебя все? — спрашиваю Норина. — Завтра поедем по объекту, планируй время так.

Спроваживаю его. Темка ходит в контору ко мне редко. Наверное, случилось что-то.

— Извини, — говорю Темке, — выкладывай коротко. День у меня сегодня выдался знаешь какой.

Темка молчит. Странно молчит. Подавленно. Сухо. Насупленно.

— Ну? — тороплю я.

И тогда на стол выкладывается очередная бумажка. Одна из сотен, читаемых мною за день.

— Отпуск? — спрашиваю я. — Не дам. Слыхал, что Норин говорит?

Темка разворачивает бумажку.

Я давно привык схватывать суть, не успевая даже прочесть. А здесь и читать — нечего. Три строки на машинке. Секундный взгляд.

Не с чем сравнить то, что испытываю я сейчас. Я чувствую себя почти так же, как в тот день, когда мне позвонила — на рассвете — Дина и сказала, что решила выйти замуж за Севку. Вернее — вышла замуж.

Наверное, я становлюсь стар. Мне делается трудно дышать. И я слышу, как — вязко, туго — ворочается сердце. И в затылке возникает — не боль, наверное. Какое-то предчувствие боли.

Темка смотрит — как он смотрит? Испуганно? Дерзко? Жалостно? Просяще?

Вздрагивает и хнычет черный телефон. Я поднимаю трубку и вдавливаю ее на рычаги. Это помогает мне. Дышать становится легче, и сердце больше не ворочается.

Смотрю на Темку.

Он смотрит на меня. И не отводит глаз. У него выдержка. У меня — тоже.

— Думаешь — стану тебя уговаривать? Убеждать? — спрашиваю Темку и не жду ответа. Я знаю: не думает он так.

Смотрю и жду. Я жду, что сейчас Темка скажет: «Митя, ты меня прости. Это глупость. Решил порезвиться. Мальчищество, конечно». Он скажет. И я обматерю его из души в душу и выгоню вон: знай грань и знай время шуткам, не мешай работать и не кантуйся здесь, когда забот выше головы, давай рассказывай, зачем пришел.

Жду. И Темка ждет чего-то. Стервец. Испытывает на прочность.

Как всегда, ломятся в дверь.

— Закрой, — говорю я тихо. А может, и не тихо. Что-то больно уж поспешно прихлопывают дверь, и я слышу, как в приемной говорят: «Свиреп сегодня».

— Вот что, — говорит Темка и смотрит мне в глаза. — Подписывай. До самолета час.

— Хорошо, — говорю я и вытягиваю из подставки авторучку. Темка смотрит на нее. Только на нее.

— Слушай, — говорю я, — у тебя диплом с собой?

— Да, — говорит Темка. Он в пиджаке, не в спецовке. Понятно: собрался ехать.

— Дай сюда, — говорю я. — Ну!

Он послушно лезет во внутренний карман. Диплом потрепанный. Рабочий. Не из тех, что прячут в сервант с хрусталями, в нижний ящик.

Я беру диплом. Я не раскрываю его. Знаю, что написано там. У самого такой.

Отпираю сейф. Ключ поворачивается послушно.

Кладу на полку диплом.

— Не имеешь права, — говорит Темка шепотом.

Да, не имею права.

— Станешь человеком — придешь. Отдам, — говорю я.

И пишу на заявлении резолюцию.

— Отдай диплом. Не имеешь права, — повторяет он.

— Слушай, Темка, — говорю я, впервые за весь разговор называя по имени. — Слушай, что скажу...

Я еще не возвратил заявление. Протянул и задержал руку.

— Я тебе скажу вот что, — говорю я. — Я всю жизнь любил Дину. И ты мог быть моим сыном. Ясно тебе? Все. А теперь, если хочешь — на. Иди.