скал в лицо паршивой теплой водой. Она льется из рукомойника на песок и мигом всасывается, не оставляя даже мокрого пятна. Двадцать шесть градусов с утра пораньше. Восхитительный климат.
За столом подцепил вилкой ускользающие макароны — крутятся, как змеи, — попробовал, сказал:
— Соли мало.
Валентина подала солонку. Больше толковать не о чем: за двадцать лет существенное переговорено, а новостей ночью не случилось. Бог миловал. Ночами происходящие в экспедиции события — как правило, не из радостных.
Выпил впрок три кружки липкого от сахару крутого чая: в кабинете дрянь-вода, никак не заставлю Атлуханова достать для конторы кипятильник. Забываю цикнуть как следует. Цикну — завертится, словно макаронина в тарелке, привезет «титан». Атомный раздобудет, если крепко поднажму.
— Я пошел, — говорю Валентине и добавляю, предвосхищая стереотипный вопрос: — К обеду постараюсь. Нет — позвоню.
Валентина молча кивает и принимается убирать со стола.
У крыльца стоит Кешка, запрокинув презрительную морду.
— Ты извини, — говорю я. — Забыл. Сейчас.
Возвращаюсь, сыплю в ладонь сахар, выношу. Иннокентий слизывает наждачным языком, распускает микропористую губу, задирает голову, двигается прочь на голенастых, с нашлепками стертых мозолей ногах.
— Куда? — спрашиваю, обижаясь, и вспоминаю: четное число, Кешка знает дело, через день аккуратненько топает на месторождение и там долго, мелко пьет негодящую шахтную воду. Ему хорошо — взял и напился шахтной воды. Людям приходится возить цистернами за двадцать шесть километров, два бывших бензовоза шныряют взад-вперед, только успевай наполнять емкость, врытую посреди поселка.
Контора близко, на расстоянии Кешкина плевка. У нас все под рукой. Однако следую хитро, с ответвлениями — это и ежедневный обход владений, и проветривание мозгов перед работой. Спится что-то плоховато, просыпаюсь по нескольку раз, курю, лежу, размышляю. Может, сказывается возраст. А то — просто барахлят нервы. Они есть у каждого. Даже у начальника экспедиции Перелыгина, хотя в это, по-моему, не верят многие.
Если перечислять то, что выстроено у нас, получается как в настоящем городе: клуб и радиорубка, библиотека и почта, баня, прачечная, столовая, продовольственный магазин, общежитие, именуемое гостиницей и даже отелем «Мушук», школа, детский сад и — подумайте! — ясли. Рожают, черти, зной им не помеха.
Да, как в настоящем городе. Только маленькое, временное, поначалу кажется неказистым, пока не примелькается. Домики сколочены из ящиков от оборудования, из бросовых горбылей, сложены из некондиционного крепежника, из местного песчаника. Есть и юрты, даже полихлорвиниловые. Противоестественное и забавное сочетание древности с прогрессом. И конечно, традиционные палатки — геологические, армейского образца и туристского типа. Шалаши, крытые фанерой. Кто во что был горазд. И раскидано как попало: строились наспех, поджимала зима.
А год назад были голые пески да верблюжья колючка, хмурая стена Мушука и ветер, хруст пыли на зубах и собачья тоска. Теперь — почти город, и, мало того, в полутора километрах заложили новый поселок, не как-нибудь, а с планом, по линеечке; начстрой Токмянин расстарался. Уже открыли там промтоварный магазин и вторую столовку, и жалобы успели настрочить на поваров — жизнь идет, как ей полагается, на поваров заведено жаловаться, такая их судьба. Как и у начальника экспедиции...
Из гаража выскакивают машины, поодаль собирается народ, чтобы ехать на месторождение. Сперва ходили пешком — четыре километра, после прикинули: трата времени себе дороже. Велел выделять транспорт каждой смене, туда и обратно. Без всяких разговоров. Паштенко, завгар, прижимистый хохол, ворчал, плакался и канючил. Черта с два. Приказов не отменяю никогда.
Голопузый пацан, — чей, не вспомню — возится в песке, одергивает рубашонку, спрашивает вдумчиво:
— Идешь?
— Иду, — соглашаюсь, не споря. — Иду, понимаешь.
— Ну, иди, — разрешает пацан.
— Спасибо, — говорю я.
Малышам худо. Не то что деревьев — травинки нет в помине, даже колючка в поле выгорает дочиста. И не в одной зелени суть. С овощами беда. Молоко в дефиците. Шиворот-навыворот: в летнюю пору маемся без молока, скисает в самолете, получается болтушка. Продукты больше консервированные. Как на полярной зимовке живем, только вместо холода — жарища.
Надо будет послать машин пять в Каракудук, выпросить картошки, в столовке жмут на одни макароны. За холостой прогон Батыев может вломить. А, выговором больше, выговором меньше — чепуха. На веку их сотни, если не тысячи. Не привыкать. Хозяйственник без взыскания — что военный без орденов.
Иду, размышляю, осматриваю хозяйство. Прикидываю, что стану говорить на планерке. Не забыть бы насчет заявки на солидол, опять Атлуханов проморгает. Суматошный мужик, хотя и старается. Проверить, как выполняется график отпусков. Директора школы вызвать — скоро начало учебного года, какие там у нее болячки? Жалуются на почту — письма пропадать стали, это уж совсем кавардак.
Слышу то и дело:
— Здравствуйте, Дмитрий Ильич.
— Приветствую, товарищ начальник.
— Здрасьте.
— Салам.
— Дмитрий Ильич, день добрый.
— Исамсес.
— Привет, дорогой.
Еще бы Димкой назвал. Сейчас я ему...
— Слушай, Каноян. Стой. Только против ветра стой.
— Почему против ветра, дорогой?
— Потому. Закусить охота, пахнет выразительно.
— Товарищ начальник, — убедительно говорит Каноян и подтягивает штаны, они всегда сваливаются у него. — Сто пятьдесят выпил. Когда утром сто пятьдесят выпьешь — до обеда жажда не мучит.
— Она тебя и после обеда не мучит, по-моему, — говорю я. — Еще раз увижу — вышибу. Полетишь, как спутник, по наклонной орбите.
— Зачем так, дорогой? — говорит Каноян тоскливо и подтягивает штаны, дыша в сторону.
— Я тебе не дорогой, а начальник экспедиции, — говорю я. — А заведешь пререкания, и сейчас вышибу. Невелика персона — прораб вскрышных работ, замену мигом найду, не волнуйся. Понятно?
Прораб он отличный. Но за пьянку в рабочее время и в самом деле вышибу, делается у меня просто: приказ, бегунок, и — кланяйся Мушуку, жалуйся в облсовпроф, хоть в министерство. Каноян это знает. Мой характер знает каждый.
— Понятно, дорогой... товарищ начальник, — рапортует Каноян и орет, поворачиваясь к грузовику: — Давай, дорогой, ехать пора; зачем возишься, люди ждут!
— Тебя ждем, — внятно слышится из кузова, там с интересом прислушиваются к нашей беседе, проходящей в теплой, дружеской обстановке. Поглядев на меня — слышал я эту реплику, нет? — Каноян подтягивает штаны, лезет в кабину.
Смотрю на часы. Без четырех. Ускоряю шаги: планерка должна быть в семь. Тютелька в тютельку.
— Здравствуйте, — говорю на крыльце. — Проведу планерку — буду принимать. Рано явились, знаете ведь порядок.
Вот что, — говорю в приемной, — Арсений Феоктистович. Подготовьте приказ: поселок Мушук переименовать в Светлый. А Новый — назвать Веселым.
— Прямо так-таки — приказ? — спрашивает Наговицын, вставая. Вытянуться ему не дает хромая нога.
— А что, решение: Верховного Совета испрашивать?
Мы на картах не значимся. Мы сами себе — Советская власть.
И правда: здесь власть — я. Особенно при таком парторге, как Романцов, не тем будь помянут.
— Слушаюсь, — отвечает секретарь-машинистка Наговицын, бывший техник-геолог, оставленный мною здесь после увечья по доброте моей сердечной.
— Зовите на планерку, — распоряжаюсь я и прохожу в кабинет. На столе подпрыгивает от великого усердия телефон. Уже проследили, что я зашел в контору, не оставили минуты сосредоточиться перед началом дня. Брать черную трубку не хочется. Беру ее.
Когда-нибудь спроважусь на пенсию и сочиню книгу под названием «Суеверия атомного века, или Мистическое в технике». В этой — несомненно, блистательной — книге будет глава о телефонных звонках. Ее главный тезис: телефон — одно из немногих явлений жизни, вызывающих потустороннее уважение и незамедлительную реакцию. Вероятно, связано с открытым двадцать лет назад Д. И. Перелыгиным законом: на душу человека больше и сильнее действует непонятное и неизвестное (в данном случае: какая личность трезвонит сейчас?). Реальности бывают скучны и серы, неизвестное всегда остро и впечатляюще.
Неизвестность взывает ко мне, снимаю трубку и слышу зов реальности, воплощенной в облике Сазонкина. Обыкновенно и серо: скулит насчет Атлуханова. Друг к другу они — как несогласные залегания пород.
— Он меня, Дмитрий Ильич, дураком обозвал, — извещает Сазонкин, стеная в телефон.
— Что ж, и на Атлуханова находит просветление, — отвечаю Сазонкину, исполняющему обязанности инженера по технике безопасности. Какой, к шуту, инженер, цирк собачий. — Что касается заявки — ты прав. Сделаю.
Сазонкин благодарит, не оценив остроумия. Не дослушивая, кладу трубку. Она тотчас тренькает опять.
Сажусь за стол, принимаю трубку головой к плечу, берусь за карандаш, придвигаю бумагу, рабочий день мой начался.
Пока разговариваю, собирается руководство экспедиции. Киваю каждому, продолжаю разговор.
Первым влетает, как всегда, Токмянин Ефим Федорович, начальник стройцеха, инженер по образованию, столяр-краснодеревец на досуге и еще — наш доморощенный Рерих. Так сказать, певец пустыни. Токмянина я люблю за многие качества, и в том числе за то, что в шестьдесят три года не спешит на пенсию, а вот в деле он торопится, он вечно суетится и всюду опаздывает, лишь на планерки я приучил его являться вовремя. Он с ходу шлепается на стул, раскрывает блокнот, перехваченный резинкой, принимается строчить. Седой пух развевается над лысиной, глаза поставлены близко к переносице, это придает Ефиму Федоровичу хитрое выражение, а на самом деле он простак и добрая душа.
Входит Норин, главный геолог, похожий на Мелехова в кино, только ростом поменьше. По виду можно предположить — не дурак выпить, охотник до женского пола. Как ни удивительно при такой впечатляющей внешности — не пьет и отличается высокой семейной добродетельностью. Может при случае соврать начальству. Любит преферанс и книги по ботанике — последнее увлечение, должно быть, потому, что зелень видит лишь на картинках, вот уже семь лет в пустыне. Дело знает. Не переносит возражений со стороны подчиненных. Зато сам поспорить с вышестоящими горазд. Только не со мной. У меня шибко не наспоришься.