Семьдесят два градуса ниже нуля. В ловушке. Трудно отпускает Антарктида — страница 41 из 86

Вездеход резко накренился, послышался скрежет металла, и Попов больно ударился грудью о рычаги. Мгновенно среагировал, заглушил мотор и, весь дрожа от напряжения, осторожно выбрался из кабины. По тому, что левая гусеница оторвалась от поверхности снега, понял: дело швах. Зажег фонарик и увидел упершийся в край трещины бампер. Была б она пошире сантиметров на тридцать, проскочил бы в нее, как яблоко.

Еще не веря тому, что случилось, Попов осветил колею и убедился в том, что взял вправо. Притупилась реакция, на последних километрах споткнулся! Сон как рукой сняло, в голове просветлело. О том, чтобы попытаться дать задний ход и выбраться из ловушки, не могло быть и речи. Значит, «пешим по-танковому», как любил говорить батя. А снег на колее глубокий, почти поверх унтов…

Страшно залезать в вездеход, а нужно. Залез. Опустил на снег мешок с продуктами, взял ракетницу. Рассовал по карманам патроны и начал осторожно протискиваться в левую дверцу. Под правой гусеницей что-то хрустнуло, и Попов, не раздумывая, выбросился из кабины.

Вездеход еще больше накренился: наверное, достаточно толчка, чтобы бампер соскользнул со своего ненадежного ледяного упора. «Прощай, лошадка», — горестно подумал Попов. Взвалил на плечи мешок — тяжелый, черт, пуда два потянет, и, подсвечивая себе фонариком, двинулся в гору. Через несколько шагов задохнулся; остановился, выбросил из мешка две буханки хлеба. Перевел дух и пошел дальше. Добрался до вехи номер 196, погоревал, что самую малость лошадка не дотянула, и долго, минут десять, отдыхал, сидя на мешке.

Ноги тонули в снегу, и вытаскивать их стало невмоготу. Одну за другой выкинул остальные три буханки, а на верхушку очередной вехи насадил пять кругов колбасы — чтобы легче найти, если будет такая нужда. Хотел отдохнуть дольше, но почувствовал, что замерзает, и двинулся в путь. К вехе 198 уже не шел, а едва ли не полз, — падал, вставал и еле переставлял ноги. Ветерок перехватывал и без того сбитое дыхание, и если бы оставался не один несчастный километр, а два или три, незачем было бы играть в эту проигранную игру. Мешок решил оставить здесь — возле вехи, — только сунул в карман кусок колбасы и несколько пачек «Шипки».

Ветер все усиливался, холод прокрался в рукавицы, пробил заледеневший от пота и слез подшлемник и добрался до самого нутра. Отупевшему мозгу становилось все труднее управлять очугуневшим телом, и Поповым начало овладевать равнодушие. Где-то в глубине сознания теплилась лишь одна мысль: нужно во что бы то ни стало дойти до ворот, и тогда все будет хорошо. Падая в снег, он теперь подолгу лежал, уже не боясь, что замерзнет, но та мысль все-таки имела над ним какую-то власть, заставляла вставать и идти.

К двухсотой вехе он вышел почти что наугад, так как фонарик потерял. Хрипя, прислонился к гурию, упал и, наверное, мгновенно бы уснул, но сильно ударился головой о край бочки и от боли очнулся. Поднялся, открыл воспаленные глаза, прислушался, но ничего не увидел и не услышал. Вспомнил про ракетницу, вытащил ее и заплакал: она выпала из одеревеневшей руки. Начал бить руками по бедрам, пока не почувствовал невыносимую боль в помороженных кистях, и тогда, сжав зубы, поднял ракетницу. Сунул в нее патрон и нажал на спуск. Не глядя на рассыпающиеся в небе огни, снова зарядил ракетницу и хотел выстрелить, но палец никак не сгибался, и пришлось снова изо всей силы бить руками по бедрам. Но один удар оказался неудачным, и по чудовищной, дикой боли Попов догадался, что, наверное, вывихнул палец. После многих попыток приноровился, зажал меж колен ракетницу, левой здоровой рукой зарядил ее, изловчился и выстрелил, потом еще и еще, уже плохо соображая, что и зачем он делает. Расстреляв все ракеты, прислонился к гурию, сел и уставился на вдруг вынырнувшие откуда-то сбоку огни. Помотал головой, натер лицо снегом — все равно огни!

«Харьковчанка», догадался Попов и удивился тому, что она идет одна. Почему одна? Нужно не забыть спросить, куда делись еще два тягача. К нему бежали люди, а он сидел и силился вспомнить, что еще хотел у них спросить. Вспомнил! Нужно сказать: «Прости, батя, прости, братва…» — и еще что-то.

Но ничего сказать он уже не мог и лишь беспомощно пытался раскрыть рот и всхлипывал, когда его подняли и понесли куда-то на руках. И быстро затих и заснул.

Так что лучшую, звездную минуту своей жизни Сергей Попов проспал.


Поезд шел по Антарктиде.

В ловушке

Василию Сидорову, замечательному полярнику и другу — с любовью


Возвращение

Нынешний год для Семенова был везучий. Во-первых, остался живой. Медведи редко нападают на человека, чувствуют в нем ровню, что ли, а этот выскочил из-за тороса, попер напролом. Голодный и злой был зверюга, сало свое проел, шкура болталась — как с чужого плеча. Такого первой пулей срезать — в лотерею машину выиграть.

Вторая удача — хорошо, почти что безупречно отдрейфовал. Говорят, Льдина попалась удачная, верно, а ведь выбирал-то ее сам! Полмесяца искал, пока не нашел, уж очень хитро пряталась она за крепостными стенами торосов — три на четыре километра, ровненькая, молодая, но крепкая. За год дрейфа по ней трижды проходили трещины, и тоже удачно: ни людей, ни домиков, ни оборудования океан не проглотил, и сменщикам досталась вполне обжитая станция. «Легкая у тебя рука, Сергей, — радовался Кириллов, сменный начальник. — Или Полярную Звезду умаслил?» Каждый бы на его месте радовался: будто с квартиры на квартиру переехал Кириллов со своими ребятами, даже ремонта делать не надо.

Ну, и третья удача — только что в гостинице уговорил Веру продать путевки в Сухуми («Подумаешь, золотой сезон — сто человек на квадратный метр пляжа!») и вместе с Андреем и Наташей махнуть на машинах по стране — куда глаза глядят. С трудом, но уговорил. Весь дрейф об этом мечтали — на месяц-другой окунуться в бродячую жизнь.

И хватит, продолжал размышлять Семенов, нельзя, чтобы одному человеку бессовестно везло. Кто-то сказал, что количество удач в мире неизменно, и если тебе судьба улыбается, значит, другого удачи обходят стороной. К тому же, когда они идут навалом, одна за другой, какой-то критерий теряешь, что ли. Слишком много удач так же демобилизует человека, как слишком много неудач: такого он может не выдержать. Промежутки должны быть между ними, мостики…

Семенов шел по Невскому проспекту, с интересом поглядывая на встречных людей и беспричинно улыбаясь, что вызывало недоумение прохожих; одна женщина даже пожала плечами, неправильно истолковав доброжелательный взгляд этого странного человека. А Семенову просто было хорошо. Коренной москвич, он любил Ленинград, город, из которого не раз уходил в Антарктиду и улетал на Льдины; здесь он прощался с Большой землей и здоровался с ней тоже здесь. Ноги, еще не успевшие отвыкнуть от полупудовых унтов, сами собой шли безо всяких усилий, вместо многослойной тяжелой одежды тело невесомо облегал плащ, и сугробов тебе никаких, ветришко пустяковый — живут же люди! Так бы и ходил без устали с утра до ночи, глядя на разных людей — разных, в том-то все и дело! — на витрины, улицы и на всю эту кипящую жизнь, которую на станции только в кино увидишь. И привычно удивлялся себе: жил ведь на Большой земле, не в полярке родился, а до первой зимовки никогда не ценил вот таких необыкновенных вещей, как эти деревья в скверике. Стоят себе, колышут бездумно желтеющими листочками и ведать не ведают, сколько в них радости и смысла.

У Аничкова моста Семенов, как добрым знакомым, подмигнул вставшим на дыбы коням, глубоко и радостно вдохнул в себя сырой ленинградский воздух и свернул с Невского на Фонтанку. Отсюда до Института было несколько минут ходу, и Семенов почувствовал привычное волнение, какое испытывал всегда, когда приезжал в Институт. После долгих зимовок и экспедиций по этому асфальту шли самые знаменитые полярники и тоже, наверное, волновались при виде Института…

Вспомнил Семенов, как много лет назад пришел сюда в первый раз, худым, неоперившимся птенцом. Начальник кадров Муравьев, крестный отец двух поколений полярников, хмуро повертел в руках документы, спросил в упор:

— Куда хочешь?

— Куда пошлете! — Семенов вытянулся, руки по швам.

— Послать тебя… это я могу, — проворчал Муравьев. — Крепкие морозы с ветерком любишь?

— Не очень… — ответил Семенов и испугался, запоздало подумав, что другой ответ был бы начальнику приятнее.

— Смерти боишься? — И взгляд, будто щуп, до самых печенок.

— Боюсь, — честно признался Семенов.

— Во сне храпишь?

— Храплю, — безнадежно кивнул Семенов.

— Теперь сам посуди. — Муравьев стал загибать пальцы. — Морозов не любишь, смерти боишься, во сне храпишь… Ну какой из тебя полярник? Могу позвонить на завод радиоизделий, там техники нужны.

— Спасибо, — уныло сказал Семенов. — Дайте, пожалуйста, мои документы.

— Куда пойдешь?

— Не знаю еще… Может, в Архангельск, там приятель живет.

— А на Скалистый Мыс радистом хочешь?..

— Хочу!

— Чего орешь, не глухой. Оформляйся.

Долго еще в Институте вспоминали зеленого новичка, который не любит морозов, боится смерти и храпит. Семнадцать лет как испарился тот новичок, но вместе с ним навсегда ушло и то, чего не заменишь положением и опытом, — телячий оптимизм, весело бегущая по жилам кровь и каждый день открытия.

По годам идешь, как вверх по лестнице — с каждой ступенькой все труднее. Тот зеленый новичок порхал и подпрыгивал, а начальник станции шествует, усмехнулся Семенов. Впрочем, подумал он, многие печалятся этой неравноценной замене — молодости на опыт, а предложи вернуться назад — редко кто согласится. Радости вновь пережить — пожалуй, а невзгоды и ошибки?

— Сергей, где твоя борода?

— Там же, где твоя — на веники пошла!

В Институте коридоры длинные, за три часа не обойдешь. Сделал шаг — кореша встретил. Обнялись, помяли друг друга по полярной привычке.

— Как Льдина?