Семьдесят два градуса ниже нуля — страница 30 из 41

Вечером, когда Алексей собирался уходить, спросила как ни в чём не бывало:

— Занят сегодня?

— Не очень.

— Зайдём ко мне? Хочешь?

— Гонорар?

— Глупый ты, Алёша… По-прежнему всё или ничего?

— Осенью ухожу в экспедицию, — невпопад пробормотал Алексей.

— Это обязательно?

— Да.

— Хорошо, всё расскажешь у меня.

Бросает человек курить, изнывает, терпит месяцами, а потом смалодушничает, затянется разок — и всё насмарку… Не устоял, побежал, как дворняжка, которую поманили костью! И снова завертелась карусель, и снова всё стало как было.

В одну из последних встреч Алексей сказал:

— Мне уже под тридцать, да и ты ненамного моложе. Наверное, пора определяться в жизни. Ответь прямо: я у тебя один или…

— Мы договорились об этом друг друга не спрашивать.

— Тогда другой вопрос, полегче: ты видишь перспективу в наших отношениях?

— Ещё не знаю.

— Что ж… Понимаешь, Лёля, за время, что мы с тобой не виделись, я многое передумал… Мне было трудно без тебя и Зайки и будет трудно, но сейчас я уйду и больше не вернусь. На этот раз твёрдо, Лёля, не вернусь! Поэтому всё-таки ответь.

Лёля закурила.

— Я подумаю.

— Через неделю я буду далеко.

— Обещаю: если выйду замуж, только за тебя.

— Для меня этого мало.

— А для меня — слишком много.

Оставшееся до ухода в море время они не расставались, и Алексей простился с Лёлей, почти уверенный в том, что прощается с будущей женой. Он убедил себя, что нельзя требовать от неё слишком многого, ей необходимо время, чтобы снова решиться на столь ответственный, однажды уже неудачно сделанный ею шаг. Ведь не враг она, в конце концов, самой себе и своей дочери, красота и молодость проходят быстро, оглянуться не успеет — а вокруг пустота.

И вот уже полтора месяца от Лёли нет радиограммы. На его четыре — ни одной ответной!

Когда Борис выходил на связь с Мирным, Алексей думать ни о чём не мог: замирал в ожидании, что вот-вот радист обернётся, подмигнёт и начнёт вылавливать из эфира Лёлины точки-тире. Но за последнее время Борис кое-что понял и уже не подмигивал, потому что радиограммы доктору шли сплошь от родителей, друзей, сослуживцев — и только.

За час до подъёма Алексей встал по звонку, растопил печку и поставил на спиртовку стерилизатор. Присел у капельницы, смотрел на раскалённый таганок, на падающие и мгновенно вспыхивающие капли и думал, поглаживая густую чёрную бороду.

И в который раз пришёл к выводу, что всему виной его податливая, никчёмная воля. Будь он настоящим мужчиной, не допустил бы двух этих ошибок — с Лёлей и батей.

Не имеет права мужчина становиться игрушкой в руках женщины! Если она любовь свою дарит, как гривенник нищему, — отвергай её, не бери! Ладно, Лёля — его личное дело, сам принимал милостыню — самому теперь и расплачиваться. Но Гаврилов… Зачем выпустил его из Мирного? Ведь знал, точно знал, и кардиограммы подтверждали, что никак нельзя было бате идти в поход. Нажал батя, заставил написать: «Здоров»… Ну, закрыли бы на год станцию Восток — мир бы перевернулся?

И вот результат: не жизнь, а сплошные вопросительные знаки. Из-за него самого, ставшего тряпкой мужчины и врача, поступившегося своей профессиональной совестью. А ещё о клятве Гиппократа посмел Валерке говорить, пустозвон!

Так и сидел Алексей, будоражимый этими невесёлыми мыслями. Нужно лгать бате, изворачиваться, но удержать его в постели. В постели, на которой его, тяжелобольного человека, подбрасывает и швыряет, как горошину в погремушке! Нужно изворачиваться и объяснять ребятам, почему Петя стал подавать им жалкие крохи гуляша вместо блюда с горой бифштексов. Ограничивать в еде измождённых, доработавшихся до чёртиков людей!.. Сорок банок молока осталось — только для бати, Валеры и Сомова, не забыть сказать Пете; двенадцать банок компота и белый хлеб — для них же, кур семь штук — бате на бульон…

И вновь, как бывало, мысли сбились в сторону, а рука сама собой полезла в карман кожаной куртки и вытащила сложенный вдвое листок — последнюю радиограмму:

«Зайка скачет её маму как волка ноги кормят обе вспоминают полярного бродягу Лёля». Холодом повеяло на Алексея от этих строк…

— Не нравишься ты мне, — неожиданно послышался голос Гаврилова.

— Сам себе не нравлюсь, — хмуро ответил Алексей, пряча листок. — Поспи ещё минут двадцать, батя, ерунда всё это.

— Ствол закупоришь — пушку разорвёт, сынок. А человек не железный. Зря в себе держишь.

— Стыдно мне, батя! — вырвалось у Алексея. — Все вкалывают до сто седьмого пота, уродуются, а я руки, здоровье своё берегу…

— А вот это и вправду ерунда. Руки испортишь — ногами нас лечить будешь? Топливо разогреть и палец в трак вколотить мы и без тебя сумеем. Вот ежели поредеет отряд, некому будет сесть за рычаги — тогда настанет твой черёд.

— Тяжело ребятам в глаза смотреть…

— Верю. Был у меня такой случай. Ввязалась бригада в неравный бой, а мой батальон комбриг в резерве оставил. Я своими глазами видел, как друзья горели, а пришлось отсиживаться, ждать приказа. Тоже было стыдно, но стерпел, понимал, что так нужно. И ты стерпи. Считай, что в резерве: потребуется — ударишь!

— Хотел бы возразить, да не найду как…

— И не ищи. И в сторону от разговора не уходи, потому что бездействие твоё — мнимое. Любят тебя ребята и печалятся, что ты скис. Интересовался, знаю, что Лёля не пишет. И утешать не стану: плохо, что не пишет. Но одно скажу: каждый мужик должен хоть раз в жизни сердцем понять, какая это злая штука — любовь. Кто не пережил этого раза — многое потерял, не познаешь горечи — не оценишь сладости. Если ты женщину не завоевал с боем, а она сама, как осеннее яблоко, в руки твои упала, — знай, что одной своей стороной жизнь от тебя отвернулась.

— Батя, — сказал Алексей, — раз пошла такая философия… Как считаешь, не сам ли я виноват?

— Начинаешь правильно.

— Ты говоришь — с боем… А если я сбежал с поля этого самого боя? Первую экспедицию простила, хотя и не сразу. Вторую, наверное, не простит. Женщина вообще не склонна искать оправданий для покидающего её мужчины — вне зависимости от мотивов, которыми он руководствуется, Она видит одно: её оставили, ей предпочли что-то другое. Верная жена поймёт, невеста потерпит, но женщина, которую ещё нужно завоевать, почувствует себя оскорблённой. Не на войну ведь ушёл и не кусок хлеба насущного добывать!.. Есть логика?

— Продолжай.

— На сей раз — она это знала — из клиники меня отпустили с трудом. Сочувственно отнеслись, так сказать, к моей благородной миссии, но и сожаление выразили: кандидатская диссертация на выходе, научные перспективы, а идёшь, мол, на фельдшерскую работу. А раз так, подумает она, есть ли смысл делать на него ставку? Я молода и красива, никем и ничем не связана, многие мужчины пойдут на всё ради меня — не преувеличиваю, батя, пойдут! А он бросает любимую женщину и многообещающую работу из-за прихоти… Есть логика?

— Сам-то как считаешь?

— Запутался, батя.

— Ладно, давай распутываться… В юбке ходит твоя логика! За женщину ты рассудил здорово. Нет, не за женщину — за дрянную, расчётливую бабу! Грош цена и бабе такой и логике её. Не обижайся, сынок, мозги у тебя набекрень: о главном не подумал. Достойна ли тебя она? Вот главное. Если она такая, как ты изобразил её в своих рассуждениях, значит, не достойна! Значит, не любит, и никуда от этого не спрячешься. Не в Крым ты уехал на пляжах поджариваться и не на фельдшерскую работу пошёл, а жизни товарищам сберечь. И раз мы ещё дышим — сберёг, сукин ты сын! Любишь её — люби, сердцу не прикажешь. Но не оправдывай! Знает она, не может не знать, что у нас было за семьдесят, и, зная это, трёх строчек тебе не написать?! Да где же твоя мужицкая гордость?

Гаврилов перевёл дух.

— Вот что, сынок… Потерпи, недолго осталось. Ну, две недели потерпи, родной. И вот тебе мой совет. Не пиши ей больше ничего, узнай только через кого-нибудь, здорова ли. Но если жива-здорова и молчит, забудь, выкинь из сердца прочь! Не такие раны рубцуются…

— Тошно мне, батя…

— Не видел бы, не лез бы в душу… Страдай, но иногда хоть вслух страдай. Не держи в себе, сынок. Не мне, старому пню, — Валере выплеснись.

— Устать мне надо, батя, телу тяжело — душе легче…

— Хорошо. Заменишь Васю, пусть ещё передохнёт. Только в ремонты не лезь, береги руки. Обещаешь?

— Спасибо тебе, батя.

— Ладно. Время, поднимай ребят.

Пурга

Случилось то, чего Гаврилов боялся больше всего: на поезд налетела пурга.

В этом районе континента метели бывают часто и сопровождаются они обычно резким температурным скачком. Так тепло на обратном пути ещё не было — пятьдесят один градус ниже нуля. Прячась от ветра за стальные бока машин, люди дышали увлажнённым и, казалось, подогретым воздухом.

— Ручьи бегут, батя! — жизнерадостно докладывал Тошка. — Птички поют!

А Лёнька, отцепив от стенки салона давно заброшенную гитару, перебирал её струны и проникновенно гудел: «И оттаивает планета, и оттаивает душа…»

«Эх, вы, телята, — хмуро думал Гаврилов, глядя исподлобья на юных своих водителей, — чем питать их будете, свои оттаявшие души? Задует недельки на две — на такую диету сядете, что во сне пообедаете и песнями поужинаете».

Поезд стоял. Впустую — без движения вперёд расходовались скудные запасы еды, на один лишь обогрев уходила солярка.

Но не только этим навредила пурга. На Пионерской зимует ещё одна цистерна, а набить животы можно и чаем с сухарями.

Солярка — что. Солнце уходило!

В марте о штурмане Попове походники не вспоминали. Ну, дал батя свободу выбора, и Серёга выбрал самолёт. Всё правильно, по закону. Был бы приказ всем до единого возвращаться санно-гусеничным путём — другое дело, хочешь не хочешь — полезай в тягач. А раз приказа не было, то Серёга воспользовался своим законным правом выжить и спокойно улетел в Мирный, спокойно потому, что Гаврилов и Маслов знали штурманское дело и могли вести поезд сами. Так что служебных претензий к Попову никто не предъявлял.