Дрейф был тяжелым, думал Семенов, но он подходит к концу, и программа научных исследований в основном выполнена. Время дрейфовать прошло, наступает время возвращаться. Новая смена сюда не прилетит… Жалко бросать домики, дизельную, тракторы, но вывозить их на материк – себе дороже…
Семенов отложил карту и вновь углубился в бумаги. По старой привычке над отчетом он старался работать на зимовке, ибо знал, что по возвращении домой на него сначала нахлынут соблазны – радости Большой земли, потом закрутят-завертят будни, и в результате отчет придется сочинять в отпуске.
«За 337 дней, – писал он, – станция, высаженная в точке с координатами 74 градуса 31 минута северной широты и 177 градусов 20 минут западной долготы, на двадцать третье марта продрейфовала в Северном Ледовитом океане со всеми петлями и зигзагами 2048 километров, что составляет среднюю скорость дрейфа 6,08 километра в сутки. Площадь Льдины в начале дрейфа была 2,1 на 2,6 километра, а к двадцать третьему марта – 0,6 на 0,4 километра. Таким образом, в результате разломов и торошения общая площадь, занимаемая станцией, за время дрейфа уменьшилась в 22,7 раза…»
Семенов перечитал последнюю строчку и поморщился. «Рано ты занялся подсчетом, отец-командир, – неодобрительно подумал он, – дрейф-то еще не закончен. К тому же пурга завернула, а после нее жди всяких пакостей». И тут же по ассоциации («отец-командир» – так многие стали его называть с легкой руки Филатова) ему пришло на память филатовское пророчество:
– Не Льдину ты выбираешь – судьбу…
Пурга злодействовала трое суток, а когда показалось солнце и Груздев взял координаты, мы ушам своим не поверили: за семьдесят часов Льдина продрейфовала пятьдесят один километр!
– Шутки в сторону, товарищи полярники! – заявил Костя. – Льдина – не пароход!
Отныне всеми членами коллектива, начиная от самого Николаича и кончая Махно, овладели «чемоданные настроения». Кают-компанию украсили лозунги:
«УПАКОВЫВАЙ СВОЕ БАРАХЛО,
ПАРЯ! – СОВЕТУЕТ ДЯДЯ ВАСЯ».
«ЛЬДИНА – НЕ ПАРОХОД! – УЧИТ КОСТЯ».
«МАМА, Я ХОЧУ ДОМОЙ! – РАДИРУЕТ ШУРИК».
События пошли навалом. Вчера была предпоследняя по графику, двадцать третья баня, Рахманов сослепу прижался к баку с кипятком, обжег седло и с воем выскочил на мороз; за ним погнался голый доктор, Костя успел нас сфотографировать, и теперь вокруг негатива идет отчаянная торговля, так как Костя грозится размножить снимки в ста экземплярах и одарить ими весь Институт.
Второе событие привело к тому, что Валя Горемыкин охрип и начал заикаться – довольно оригинальное сочетание. Валя страдает, злится, а все, даже Николаич, хохочут до слез. Туалет на дрейфующих станциях, как известно, сооружается по одному типовому проекту: в снег закапываются четыре бочки из-под соляра и на них водружается будочка, сколоченная из досок и без всяких архитектурных излишеств (у нас на будочке висела лишь украденная Веней в тиксинском магазине табличка: закрыто на учет).
Именно там находился Валя Горемыкин, когда в дверь, как ему показалось, кто-то постучал. «Жив будешь!» – крикнул Валя, продолжая изучать старую газету, но в ту же секунду сорванная с петель дверь отлетела в сторону и будочка покачнулась. «Морду бить за такие шут…» – начал было Валя – и обмер: попробуй, набей морду зверюге под три метра ростом. Тут бы Вале извиниться за грубость и с достоинством выйти, но вместо «простите, пожалуйста, я не знал, что вам так срочно» он дико заорал, и пока озадаченный медведь тупо соображал, что к чему, подскочили Кореш и Махно. Зверюга сразу же потерял к Вале интерес, стал отмахиваться от собак (точнее, от Кореша, так как Махно занял атакующую позицию в двадцати метрах), а тут еще выбежали ребята и отогнали его ракетами к торосам.
Медведь был громадный, не чета нашему незабвенному Мишке, с которым Груздев разве что не целовался, и Николаич перевел станцию на осадное положение. Стрелять медведя без крайней необходимости он категорически запретил (штраф семьсот рублей), но по лагерю велел ходить с оружием и быть начеку. Случай редчайший: такие широты медведи обходят стороной, сытно пообедать здесь проблема, ведь не на каждом шагу встречается Валя Горемыкин; значит, сделал вывод Николаич, между станцией и Шпицбергеном, откуда, наверное, прибыл высокий гость, ледяные поля не сплошные и имеется множество разводий, в которых он добывает нерпу. Ну а нерпа здесь обитает – одну мы видели даже в приполюсном районе.
Хотя по лаю собак всегда можно было определить, где находится медведь, приходилось соблюдать крайнюю осторожность: насколько он голоден, мы не знали, а к утверждениям, что медведи никогда не нападают на человека, полярники относятся более чем скептически. Такие случаи имели место – с Николаичем, к примеру, дважды и один раз с Рахмановым; когда желудок у медведя недели две пустует, вряд ли он станет разбираться, какого рода съестные припасы попадаются на его пути: малограмотная нерпа или научный сотрудник с кандидатским дипломом. Острить-то мы острили, даже инструкцию в кают-компании вывесили: «1. Помни, что медведя нужно бить влет! 2. Пять патронов в медведя, последний в себя! 3. Если медведь не сдается, от него убегают!» – но вздохнули с облегчением лишь тогда, когда от него откупились.
Произошло это так. Всю ночь медведь шастал в торосах, а утром, махнув рукой на сходящих с ума собак, сорвал палатку, где хранились последние полтора мешка мороженой рыбы, и, урча, стал заталкивать ее в пасть. Мы открыли пальбу ракетами, стреляли из карабинов в воздух, и когда медведю этот фейерверк надоел, он прихватил мешок с рыбой под мышку и помчался в торосы. Вне себя от ярости Валя влепил ракету ему в спину, но медведь так и удрал, не расписавшись за довольствие и оставив лишь отпечатки лап, каковые мы посоветовали Вале снять и переслать в уголовный розыск.
Ну а самое главное событие – Белов сбросил почту! Полосу расчистить после пурги мы не успели, сесть Ли-2 было некуда, но от одного лишь вида самолета дрогнули наши сердца. Я бы никогда раньше недодумал, что у отдаленного рева моторов может быть запах! Хотите верьте, хотите нет, но когда над нами пронесся самолет, запахло домом: пусть обман чувств, наваждение и чертовщина, но Веня клялся и божился, что в этот момент ощутимо почувствовал запах свежего пива, а я с ним не спорил, потому что на меня самого дохнуло живой зеленью и чем-то еще, что на Льдине нам могло только сниться.
Я получил пять писем: Нина, по старому нашему уговору, пишет раз в месяц и присылает скопом с оказией. Есть невероятное наслаждение в том, чтобы читать их по порядку, медленно и со вкусом, вскрывая конверт за конвертом и вживаясь в семейную летопись: письма были посвящены главным образом Сашке, к каждому прилагались его 394 фотографии и перечень подвигов. Чудо!
Последние месяцы я весьма тактично вкрапливал в каждую свою радиограмму намеки по адресу Махно: какой он чистоплотный, умный, ласковый и храбрый (в жизни не видывал такого отъявленного труса!), и как благотворно влияет собака на воспитание ребенка. Моя диверсия, однако, успеха не имела: Нина с присущей ей деликатностью напомнила, что коридор у нас крохотный и спать вместе с Махно мне там будет не очень удобно, а другого варианта она, к сожалению, не видит. Но я не очень огорчился, Махно возьмет с собой Веня – это наш запасной вариант.
В эту ночь кают-компания превратилась в проходной двор: одни приходят, другие уходят спать, опять возвращаются – какое там, разве заснешь, когда завтра лететь домой!
Растревожился народ,
Водки нет, так кофе пьет,
Ждет, когда же самолет
Лыжами скользнет на лед
И поднимет в небо сине, —
Там-там-там!
К Нине, Оле, Вере, Зине —
Там-там-там! —
импровизирует под гитару Веня.
Я ведь, братцы, не медведь!
Я хочу ласкать и петь!
Снег, пургу, мороз, торосы
К черту позабыть!
И твои густые косы,
Всю тебя любить!
– В-веня, д-давай ту, – заикаясь, осипшим голосом просит Горемыкин, – про з-зеленоглазую, к-которая ждет.
Валю без смеха слушать невозможно.
– Расскажите, товарищ повар, какие чувства вы испытывали, когда тот грубиян нарушил ваше уединение? – вытаскивая блокнот и изображая из себя репортера, спрашивает Кузьмин.
– Пошел вон, хам! Не видишь, читаю! – подсказывает Осокин.
– В-всех б-без компота оставлю! – грозит Горемыкин. – М-мерзавцы!
Входит Кирюшкин и с глубоким подозрением смотрит на Веню, который делает честнейшие глаза.
– Твоя работа?
– Какая, дядь Вася? – наивным голосом спрашивает Веня. Часа два назад он извлек из знаменитого дяди Васиного сундучка половину инструментов и сунул вместо них ржавую десятикилограммовую втулку.
– Сукин ты сын, паря, – благодушно говорит Кирюшкин, наливая себе кофе и присаживаясь. – Опыта у тебя мало, не так сработал. Мы, бывало, сюрприз в чемодан отзимовавшему товарищу подкладывали за пять минут до посадки, да сами его вещи в самолет вносили, чтоб по тяжести не догадался и не проверил. Мне, помню, таким манером здоровый камень на добрую память упаковали, чуть не надорвался, когда сундук из самолета вытаскивал.
– Спасибо за совет, дядь Вася, – проникновенно благодарит Веня.
– Смотри, паря, прибью! – обещает Кирюшкин.
– Вам хорошо, – завистливо вздыхает Кузьмин, – есть что паковать, а наши вещички ищи теперь в бюро находок у Нептуна.
Груздев, Непомнящий, Осокин и Рахманов грустно кивают. Они бездомные, христарадничают – живут на подаяниях, у них даже своих зубных щеток не осталось.
– Эт-то т-тебе хорошо, – мстительно говорит Горемыкин, – т-тебе много не надо, од-ни штаны на двоих!
Эта история обещает стать фольклорной; месяц назад, когда станцию последний раз ломало, Кузьмин и Груздев в полной темноте вскочили с нар одеваться и сунули каждый по ноге в одни и те же брюки. Домик накренился – под ним прошла трещина, вокруг грохочет, ничего невозможно понять – светопреставление! Пока разобрались, от страха чуть богу души не отдали.