м эту последнюю услугу – и исчезнуть… А вдруг побегут следом, остановят?
И тут у Игоря гулко забилось сердце: откуда-то с припая мигнул огонек, потом еще и еще. Но ведь этого не может быть! Трясущейся рукой он вытащил сухой конец шарфа и вновь протер глаза: мигает! Кровь хлынула в голову, даже в ушах зазвенело: а вдруг? И не просто мигает: точка – тире, точка – тире! Сомнений больше не оставалось. Не раздумывая, Игорь стремглав ринулся вниз и побежал по припаю.
Точка – тире, точка – тире… Было от чего сойти с ума! Только он, больше никто! Теперь из всех бед на свете Игорь боялся лишь одной – что стал жертвой галлюцинации, что светлячки исчезнут. А они то пропадали, то вновь мигали примитивной морзянкой: точка – тире, точка – тире… Забыв о всякой осторожности, он бежал по припаю, спотыкаясь и падая; за считаные минуты он взмок, встречный ветер жег разбитое в кровь лицо, но он бежал, задыхаясь, проклиная гирями висевшие на ногах полупудовые унты; сердце его рвалось из груди, в голове стоял сплошной звон, но светлячки были уже совсем близко: точка – тире, точка – тире! – и, выжав из себя все силы на последний рывок, Игорь с сумасшедшей радостью увидел прислонившуюся к торосу огромную фигуру Кулебякина.
– Ди-ма!!!
Как Игорь тащил на своей шубе окоченевшего, потерявшего способность двигаться Кулебякина, да еще и тяжелый рюкзак, он не помнил; в памяти осталось лишь то, что, когда подоспела подмога, он зашатался, упал и постыдно потерял сознание.
Потом, в жарко натопленной избушке, Диму раздели догола, растирали его, массировали и понемногу привели в чувство: но рассказать о том, как он добирался, где и как скрывался от пурги, Дима не мог: лишь поморгал, давая понять, что все видит и понимает, и провалился в тяжелый сон.
В рюкзаке оказалось десятка три банок с мясом и сгущенкой, несколько пачек чая и кофе, блок сигарет, запасные батарейки к фонарю, спички и ополовиненная фляжка со спиртом. Анна Григорьевна сварила легкий бульон – сразу наедаться было опасно, и люди утолили первый голод; спустя часок перекусили поплотнее, долго чаевничали (Белухин изготовил для бодрости пунш – ложечка спирта в чашку чая), курили, впервые за трое с половиной суток весело шутили, а Зозуля, малость захмелев, обнимал Игоря, грозил Солдатову пальцем и со смешной гордостью восклицал; «Ну, каково? Целый километр Диму тащил – один! А ты говорил – всю жизнь… колбасой…»
Белухин похлопывал Игоря по спине: «Выдюжил, паря!», улыбался Седых, глядя, как его командир и Невская смотрят друг на друга, веселил всех Шельмец, который облаивал храпящего Кулебякина, Анна Григорьевна, жалея Лизу, сердито выпроваживала мужиков курить в тамбур – словом, на душе у людей полегчало.
Теперь уже никто не сомневался в том, что избавление близко и жизнь будет продолжаться.
Гриша как зачарованный смотрел в окошко, мечтая, чтобы хоть одна из усеявших темное небо звезд превратилась в сигнальный огонек подлетающего самолета, и не поверил своим ушам и глазам, когда с припая, лязгая гусеницами о камни, на остров выполз вездеход.
– Нас нашли! – закричал Гриша. – Зоя, Илья Матвеевич, смотрите, нас нашли!
Пока Пашков с Белухиным лупили друг друга по плечам и обнимались, а Кузя скороговоркой сообщал свежие новости, подкатил второй вездеход. Кузя спохватился: «Кто это из вас, бабоньки, Горюнова? Мужа встречай, с ума сходит!»
Распахнулась дверь, в избушку ворвался Блинков – и здесь пора ставить точку.
Можно было бы еще рассказать о многом, но автор надеется, что читатель и без его помощи разберется в будущих взаимоотношениях этих гордых, немало выстрадавших людей.
Белое проклятие
Горы спят, вдыхая облака,
Выдыхая снежные лавины…
Утром, продрав глаза, я обычно отдергиваю штору и смотрю на небо и горы. У меня бывает все наоборот: в ясную погоду готов праздно валяться в постели, зато в плохую вскакиваю чуть свет. Сегодня я не тороплюсь – солнце пробило шторы и заливает комнату. Ночью телефон не звонил, спал я беспробудно, спешить никуда не надо – словом, день начинается хорошо.
Позевывая, я нежусь и благодушно поглядываю в окно. Снег на Актау искрится, на него больно смотреть. Настоящего снегопада давно не было, склоны укатанные, на канатках небось очередь на час. Не будь я таким отпетым лентяем, встал бы пораньше и прокатился со свистом по трассе; еще несколько лет назад я так и поступал, но теперь это для меня не удовольствие, а работа.
– Максим, ты сделал зарядку? – слышится голос мамы.
– Кончаю! – отзываюсь я, снимая покрывало с клетки.
– Доедай! – радостно орет Жулик. – Лентяй! Тебе пор-ра жениться!
– Не твое дело, пустобрех.
– Смени носки! – жизнерадостно советует Жулик. – Пр-рох-восты!
Провалявшись еще с минуту, я встаю, топаю ногами – имитирую пробежку – и выхожу.
– Умываться, бриться, завтракать! – командует мама.
На завтрак неизменная гречневая каша, в которой много железа, полезный для организма овощной сок и кофе. На мое ворчание мама внимания не обращает, она лучше знает, чем питать ребенка (тридцать лет, рост метр девяносто, вес восемьдесят два килограмма).
– Доедай! В последней ложке самая сила.
Давлюсь последней ложкой, пью кофе и делаю вид, что спешу.
– Ты ничего не забыл? – тихий, с этаким безразличием вопрос.
– Ничего, – по возможности честно отвечаю я и, не выдержав маминого взгляда, хлопаю себя по лбу. – Ах да!.. Может, потом?
– Потом – любимая отговорка лодыря!
Ничего не поделаешь, я сажусь за машинку. Я – мамин секретарь, печатать она не умеет, а «послания к прохвостам» ей нужны в трех экземплярах. Редактируя на ходу, я отстукиваю: «Тов. Ляпкину П. Н., копия: НИИ стройматериалов, председателю месткома. Петр Николаевич! Покидая турбазу „Актау“, вы случайно, разумеется, прихватили с собой библиотечные книги: „Альпийская баллада“ и „Мой Дагестан“. Отдавая должное вашей любви к литературе, надеюсь, однако, что вы в декадный срок вышлете указанные книги ценной бандеролью. Во избежание недоразумений сохраните у себя почтовую квитанцию. Зав. библиотекой Уварова А. Ф.».
– Какой прохвост! – восклицает мама, подписывая две копии и третью пряча в папку с этикеткой «Переписка с прохвостами» (моя работа). – Хорошо еще, что я ему Ахматову не выдала, – интуиция! Обедать придешь?
– Мне Ибрагим из «Кюна» четыре шашлыка проиграл, – сообщаю я. – Там пообедаю.
– Как это проиграл? – Мама выпрямляется. – Может быть, в карты?
Слово «карты» в маминых устах звучит как пираты или акулы.
– Что ты, мама, какие карты! О погоде поспорили.
– Так я тебе и поверила. – Мама с крайним неодобрением смотрит на мое честное лицо. – «Ищи женщину…»
Мама, как всегда, сокрушительно права: Ибрагим, шашлычный король, ударил со мной по рукам, что я поцелую первую же им указанную туристку (шашлыки или бутылка шампанского – на выбор). Позвав свидетелей и заранее торжествуя победу, он чмокнул губами и вытянул их в сторону великолепнейшей блондинки, лакавшей глинтвейн в обществе трех здоровенных барбосов. Подумаешь, задача. С возгласом «Привет, Катюша!» я подошел к блондинке, приложился к румяной щечке и растерянно развел руками – ах, какая нелепая ошибка! Барбосы вскочили как ошпаренные, но я так чистосердечно ворковал, так сокрушался, что они, бормоча ругательства, отпустили меня подобру-поздорову. А блондинка, которая, как на грех, оказалась Катей, восхитительно смеялась (какие глаза, ямочки на щечках, зубки!) и с интересом мне позировала, явно поощряя на следующую попытку – в более подходящее время. Меня больше устраивали шашлыки: два я съел сразу, а два оставил про запас.
Сказочная погода – март, «бархатный сезон»! Безоблачное небо, щедрое солнце, ослепительно-белые горы, зажавшие с двух сторон наше благословенное ущелье, – седьмой год здесь живу, а не устаю любоваться (в хорошую погоду, конечно; в плохую – глаза бы мои не видели этого унылейшего на свете пейзажа). Особенно хороши горы. Издали я даже Актау люблю, хотя на его склонах прописаны все мои пятнадцать лавинных очагов, в том числе и четвертый, с которым у меня особые счеты. Впрочем, и остальные ко мне не очень расположены. Мама уверена, что при виде меня они настораживаются и ждут первого же неосмотрительного шага, чтобы сорваться и сломать ребенку шею. Возможно, что так оно и есть на самом деле. Несмотря на мою трусливую бдительность – честное слово, я очень бдителен, так как испытываю подсознательную симпатию к своей особе, – они уже раз двадцать срывались с цепи, как собаки, готовые разорвать меня на части.
– Привет, Максим! – Это Ваня Кореньков, инструктор турбазы «Кёксу». За ним тянется хвост «чайников», как здесь называют новичков, ошалевших от солнца и перспектив. – Пошли с нами в «лягушатник», бесплатно кататься научу.
– Боюсь. – Я вжимаю голову в плечи. – Говорят, там ногу можно вывихнуть.
Новички, которые уже скоро выйдут из «лягушатника» на склоны, смотрят на меня с презрением. Они уже асы, они уже умеют тормозить «плугом» и по всем правилам падать. Они не понимают, как это такой большой человек, как инструктор, тратит время на разговоры со мной. А я завидую. Еще из «лягушатника» не выползли, а снаряжение у иных – такое мне только снится. Особое негодование вызывает толстяк, который, как дрова, тащит на плечах великолепнейшие «россиньолы». Лет пять назад таких у сборной команды не было.
– Академик, – вполголоса докладывает Ваня, – похудеть желает.
Ну, академику «россиньолы» не жалко, пусть худеет на здоровье.
От моей квартиры до канатки с полкилометра, но иду я минут двадцать: на каждом шагу приятели, да и многие туристы знают меня в лицо, из года в год приезжают сюда в «бархатный сезон». За спиной слышу: «Тот самый… орудовец горнолыжный!» Это еще ничего, я и не такое о себе слышал. В массе своей туристы к моей деятельности относятся с почти единодушным неодобрением, полагая, что я внедрен сюда для того, чтобы мешать им кататься на лыжах. Я – главное пугало ущелья Кушкол, самостраховщик и бюрократ, несговорчивейший на свете тип, который по велению левой ноги закрывает обкатанные трассы и срывает людям отпуск. Зато бармены меня обожают: когда трассы закрыты, в барах и ресторанах яблоку негде упасть – а куда еще деваться, не сидеть же в номерах; нет бармена, который при виде меня радостно бы не осклабился и не передал нижайшего поклона уважаемой Анне Федоровне. Обожание это тем более искренне, что оно не стоит ни копейки, ибо к спиртному я испытываю непонятное барменам, но стойкое равнодушие.