Когда один за другим пришли Гаранин и Дугин, Семенов распределил обязанности. Каждый час был дорог, и первая пятерка приступила к работе.
Дугин и Филатов уехали получать два новых дизеля для Востока, Бармин отвечал за продовольствие, лекарства и оборудование для медпункта, Гаранин – за одежду и научные приборы. За собой Семенов оставил кадры и общее руководство.
С грехом пополам, но за месяц люди были подобраны, грузы доставлены на «Обь», Семенов и Гаранин вылетели в Москву – прощаться.
Казалось бы, одинаковые они – дорога в Антарктиду и дорога домой, а проходят по-разному. Когда возвращаешься, время тянется бесконечно, каждая неделя превращается в месяц – спишь и видишь встречу на причале. А туда – дни и недели бегут вскачь, оглянуться не успеешь, как остаются за спиной и Европа с ее глубокой осенью, и благодатные тропические широты с их вечным летом. Потому что на зимовку полярник не спешит, никуда она не денется, а морское же путешествие – удовольствие, которое очень хотелось бы продлить.
Антарктида для полярника начинается с первого айсберга. Знаешь, что вот-вот он появится, а все равно волнуешься, как при виде пограничного столба. Показался первый айсберг – считай, путешествие подошло к концу, кончился твой беззаботный отдых. С айсбергом до полярника доносится ледяное дыхание Антарктиды; пока что она не захватывает человека целиком, а лишь предупреждает его о том, что он переступил границу ее владений и потому должен быть начеку. Отныне капитан и его штурманы потеряют покой и будут беспокойно ворочаться в постелях, проклиная ненавистные туманы с их молочной пеленой и ускользающие от локаторов айсберги.
Первый айсберг не только отдает приказ полярнику о переходе на зимнюю форму одежды, но и сильно сказывается на его настроении: начинается пусть не объявленный, но первый день зимовки. Ломай себя, наступай себе на горло, но перестраивайся, перестань думать о том, что ты оставил, то есть думай, конечно, но в перекур, а все твое остальное время и твои мысли должны принадлежать работе.
Многие, даже самые опытные полярники испытали на себе этот мучительный перелом.
В один из этих дней Семенов и Гаранин стояли у фальшборта и смотрели на уходивший вдаль айсберг. Вблизи тот казался огромным, да и был таким – высотой с тридцатиэтажный небоскреб, но, уходя, он мельчал и съеживался, словно подавляемый грандиозностью океана.
– Шатун, – сказал Гаранин. – В одиноком айсберге есть что-то трагическое. Титан, обреченный на гибель.
– И все же напоследок ему будет хорошо, – отозвался Семенов. – Родился снегом, с возрастом превратился в ледниковый лед, всю жизнь мерз, как собака. А теперь познает солнце, тепло, ласку. Так бы и человеку: если уж умирать, то от избытка нежности и тепла.
– Хандришь?
– Для настоящей хандры нужно иметь много свободного времени.
– Подождем до полярной ночи.
– Сейчас о ней даже думать страшно. – Семенов задраил молнию каэшки. – Поберегись, ветерок-то с насморком!.. Знаешь, Андрей, больше всего не люблю на Востоке июнь: кончается первое дыхание и хочется погрузиться в спячку. На Льдине все-таки веселее.
– Зато на Востоке ближе к космосу. Помнишь Сириус в полярную ночь? Он был совсем рядом, его можно было достать рукой, как этого альбатроса… Чего это ты вдруг, Сергей?
– Красиво летит, стервец!.. Не знаю, Андрюха. Что-то царапает душу. Думал сегодня о Вере и детях, о том, что виноват перед тобой. Да не качай ты головой, виноват! Жизнь наша перевалила через экватор, к этому возрасту нормальные люди обычно достигают того, на что способны, мирно живут себе и «возделывают свой сад», работают, любят жен и ласкают детей. А мы с тобой и недолюбили, и недоласкали, и самое горькое, что нам не дано уже этого наверстать.
– Ты прав, – спокойно проговорил Гаранин. – Но раз уж повел такой разговор – бери шире, Сергей. Да, мы в самом деле недолюбили и недоласкали. Зато нам дано другое…
– Говори, я слушаю.
– Острота ощущений. Нам всего достается вдвойне. Если прощание – это концентрированная грусть, то встреча – сжатая, как энергия взрыва в гранате, радость. Ожидание счастья – тоже счастье, друг мой.
– Мне этого уже мало.
– Мне тоже.
– Ты противоречишь самому себе.
– Вся наша жизнь – клубок противоречий, Сергей…
– Чему ты улыбаешься?
– Так, картинка детства… Не думай, что ухожу от разговора, наоборот… Этого, кажется, я тебе не рассказывал. В школе, в географическом кружке, помнится, мы выбирали себе меридиан. Ну, нечто вроде самодеятельной игры. Каждый, кто выбрал, начинал жить по законам своего меридиана. В соответствии с этим исчислялись дни, часы, времена года. Я, например, вопреки логике долгое время жил, опережая действительность на несколько часов в день и на целый сезон в году. Никакая сила в мире не могла тогда убедить меня в обратном. Так, наверное, и в жизни. Человек однажды делает выбор, и уже ничто не может изменить его судьбу. Я выбрал и теперь не могу да и не хочу жить иначе… А ты что?
– Вспомнил одного юнца, – улыбнулся Семенов. – Прилетел он на полярную станцию, представился начальнику. Тот спросил: «Арктику знаешь?» – «А как же, – гордо прощебетал юнец, – два месяца был на практике!» Рядом с начальником стоял один метеоролог…
– И начальник спросил его, – подхватил Гаранин. – «А ты, Андрей, Арктику знаешь?» – «Что вы, Георгий Степаныч, я здесь всего три года!»
– Тогда начальник поведал юнцу одну великую истину, – продолжал Семенов. – Он сказал: «Слышал? Арктика – она как любимая женщина: думаешь, знаешь каждую ее привычку, каждую прихоть, а она вдруг откалывает такое коленце, что только в затылке почесываешь!»
– Цитируешь точно, – кивнул Гаранин. – Не пойму только к чему.
– К тому, что прожили мы вместе полжизни, а я лишь сегодня узнал, что ты фаталист.
– А ты?
– Я?
– Да, ты. Точно такой же фаталист. У меня был меридиан, у тебя – другая игрушка.
– Какая? – удивился Семенов.
– Девичья у тебя память, Сережа. Однажды в доме Семеновых заночевал охотник и забыл компас, стрелка которого всегда показывает на север.
– Да.
– А ты говоришь: противоречу самому себе… В этой стрелке все дело, она вечно зовет нас туда, где мы будем грустить. Но это нам только кажется, Сережа; возвращаясь, мы понимаем, что и не грустили вовсе, потому что работали, ждали и мечтали. Мы просто уходили в сказку и возвращались из нее. Вот и Сириус на Востоке… Я ведь не случайно о нем… В ту ночь, когда мы уставились ошалело на отметку восемьдесят восемь градусов, я, помнишь, остался на метеоплощадке, мне хотелось хотя бы минуточку побыть одному. Сириус был чист, как вымытый, огромный и потрясающе прекрасный в прозрачном небе. И меня пронзило откровение: человек, увидевший однажды такую звезду, навсегда становится ее пленником. Наши звезды нам светят здесь, Сережа, и нигде более. Если хочешь, смейся и обзывай меня лунатиком.
– Не знаю, что бы я делал без тебя.
– Жил бы по законам своего компаса, другого тебе не дано. Да и мне тоже.
– Почему никогда не рассказывал про звезду?
– Так ведь это сказка, – улыбнулся Гаранин. – Я под нее баюкал Андрейку. Хочешь, бери мой Сириус?
– Нет уж, застолблю за собой Южный Крест.
– Не жадничай, в нем целых пять звезд.
– Ну а что? Всем по одной: мне, Вере, Наде, Алеше и будущему внуку.
– Что ж, уговорил. Бери.
Есть в антарктической экспедиции такой обычай: считать зимовку начатой и вздохнуть спокойно только тогда, когда завершатся рейсы на Восток и возвратится из похода санно-гусеничный поезд. Но в эту экспедицию нужды в походе не было: все топливо на Восток поезд доставил еще в прошлом году, и оно мерзло там в цистернах нетронутое. Так что до начала декабря механики-водители будут ремонтировать, приводить в порядок «Харьковчанку» и тягачи и лишь потом отправятся в свой изнурительный поход – три тысячи километров по куполу Антарктиды в оба конца. Ну а раз сейчас похода нет, то и нечего за него волноваться.
Оставались рейсы на Восток. Как десант, заброшенный через линию фронта, волнует армию, так и судьба восточников будет весь год волновать экспедицию. Честь экспедиции, ее боль и гордость – станция Восток. В полярную ночь не дойти до нее, не долететь, случится что на ней – и люди смогут помочь восточникам разве что сочувственной морзянкой. С Востока будет начинать ежедневные сводки на Большую землю Шумилин, и первые тосты в кают-компаниях береговых станций будут за восточников и за их удачу.
Поначалу Мирный встретил новую смену так, словно хотел опровергнуть людские домыслы об Антарктиде. Солнце не уходило с безоблачного неба, нестерпимый свет заливал белое покрывало припайного льда, у которого пришвартовалась «Обь», каменные скалы островов и ограждавший берега ледяной барьер. Искрился снег, полыхали вросшие в припай айсберги, ослеплял до отказа пропитанный солнцем снег. Люди надевали темные очки, мазали губы помадой (иначе потрескаются и покроются волдырями), а иные смельчаки раздевались до пояса и загорали. Обе смены, старая и новая, круглые сутки разгружали «Обь».
– Вот тебе и Антарктида! – поражался Филатов, которому даже в одной кожаной куртке было жарко гонять трактор по припаю. – Сочи!
– Накаркаешь, – весело упрекал его Дугин. – Сплюнь три раза и по дереву постучи.
В такую погоду летать бы на Восток борт за бортом, да не успели смонтировать самолеты, прибывшие на «Оби» в разобранном виде. А только собрали и прогнали моторы – началась пурга. Не очень жестокая, для Антарктиды и вовсе хилая – так, метров двенадцать в секунду, но летчикам крылья она подрубила: низкая, без всякого просвета облачность отсекла Мирный от солнца.
Пурга закрыла дорогу на ледяной купол. Взлететь с полосы и пробиться через облачность было делом хотя и не безопасным, но возможным, а как возвращаться? В Мирном слепая посадка – игра со смертью в очко: либо в ледниковую трещину угодишь (их вокруг аэродрома как паутины в неухоженном доме), либо с барьера на припай грохнешься…