– Я тебе кто? – спросил Ваня.
– Ты деда, – определил Темка. – Где мой шоколад?
– Какой я тебе, к черту, деда? – обиделся Ваня. – Нужно же ляпнуть такое. Я – дружище! Повторить и запомнить навсегда!
– А шоколад будет? – уточнил Темка. – Ты – дружище!
А два месяца назад Ваня с Темкой на руках смотрел телевизор, горюя о предстоящей разлуке с этим шкетом, и вдруг услышал:
– Дружище, смотри, этому дедушке сто двадцать лет, а он куда веселей тебя!
Ваня еще что-то рассказывал, а у меня из головы не шел Андрей Гаранин.
Год с лишним прошел, и воды целое море утекло, а память перенесла меня в ту комнатку на станции, где Серега уговаривал Ваню рискнуть – лететь к айсбергу на чуть живой «Аннушке». Не забыть мне тот полет! Начинало штормить, «Обь» все еще прижималась к айсбергу, а Ваня делал круги над самой водой, никак не мог поднять машину, чтоб сесть на айсберг. На паршивые двадцать метров поднять не мог! Все за борт выбросили, даже унты, куртки и шапки, а кончились силы у «Аннушки», вот-вот нырнет. И тогда Андрей стал тихо продвигаться к двери. Серега следил за ним одним глазом, он угадал и, когда Андрей попытался рывком открыть дверь, схватил его, удержал. Ваня все-таки на святом духе поднял ераплан, посадил на айсберг, но Серега долго еще не мог прийти в себя.
Андрей явно хотел умереть! Он уже понимал, что болен неизлечимо, и хотел умереть – товарищей выручить и себя освободить. Потом мы долго спорили, ругались с Серегой – имеет ли человек право так поступить, не какой-нибудь человек вообще, а конкретно Андрей Гаранин. В жизни каждого человека может быть такой момент, когда цену этой жизни знает только он один, и чем продлевать постылое существование – лучше пожертвовать им для других. Тогда Серега сказал: «Был бы ты на моем месте – удержал бы Андрея?» Да, я бы его удержал, но это дела не меняет. Люди и в расцвете сил жертвовали собой ради друга, зачем же в таком праве отказывать Андрею, который знал, что его сжигает рак легкого? Говорят, на эту тему написаны целые трактаты, но я не стал бы их читать: в таком деле высший судья над собой ты сам и решение, которое человек примет, не нуждается в хитроумной аргументации. И все об этом – и так тошно…
Рановато ушел ты, Андрей… Окно палаты было распахнуто, от липовой аллеи тянуло медом, а в лесопарке гулял, веселился народ, и чей-то переворачивающий душу голос тревожно спрашивал: «Куда ж мы уходим, когда над землею бушует весна?» Год миновал, а я как сейчас вижу покрасневшие глаза Сереги и слышу голос Андрея: «Разнюнился… Можно подумать, что это ты умираешь, а не я». Как жил, так и ушел – с улыбкой…
Я вздрогнул от чьего-то пристального взгляда: на меня смотрел Серега. Он подошел к занавеске, тщательно ее задернул и вернулся на место.
– Чуть не забыл, – спохватился Ваня. – Вашего медведя мы видели, километрах в десяти шастает. Разводья вокруг, нерпа вылезает загорать, прокормится. А может, посылочку сбросить?
– И записку, – подхватил док. – «Виновник строго наказан, возвращайся, любимый. Целую, твой Груздев».
– До сих пор неутешен, – подтвердил Серега. – Когда я второй раз не отпустил его с Филатовым на поиски, обвинил меня в черствости: «Может, он там голодный сидит!» Это меня и убедило окончательно: не хватало еще, чтоб медведь моим магнитологом пообедал!
Отвальная не получалась. Серега пошучивал, а держался на нервах: полночи проторчал на радиостанции – обговаривал замену Косте Томилину, полночи сочинял письмо Вере. Я сам зверею, когда надо развлекать общество, а в голове хмель от недосыпа. Я выбил из бутылки пробку и разлил всем по сто капель сухого.
– За тех, кто в дрейфе!
– За тех, кто в пути, – поправил Серега, уставясь куда-то поверх моей головы.
Я обернулся. К потолку была подвешена гайка; спутники, космические корабли в небе летают, а гайка на шпагате как была, так и осталась наиточнейшим «научным прибором». Сколько раз о том, что начинаются подвижки льда, первой предупреждала эта самая гайка! Висит себе, как мертвая, – раздевайся до трусов, спи спокойно, дорогой товарищ, но если оживает – натягивай штаны и жди пакостей.
Гайка раскачивалась!
Мы без суматохи оделись и вышли на воздух. Бум! Бум! Это лупил по рельсу дежурный. На набат в кают-компанию сбегался люд. Серега там уже распоряжался, а метрах в пятидесяти за радиостанцией дымилось свежее разводье. Мои гаврики, народ вышколенный, расчехляли моторы, полоса пока что была целехонькой, и Серега жестом указал на самолет: рви, мол, когти, братишка. Что верно, то верно, в воздухе я буду ему полезнее – изучу обстановку, дам запасные варианты.
Минут сорок я облетал окрестности, нанес на карту ледовую обстановку и сбросил Сереге вымпел. А полоса-то наша – тю-тю, рожки да ножки от полосы остались, в самое время мы драпанули! Но подвижки кончились, первый удар Льдина выдержала на четверку, а сколько их еще будет – никто не знает и знать не может.
Я помахал крылышками и полетел домой, противный самому себе: осетра не доел, друзей на прощание не помял, и помощи им отныне от меня как от козла молока, сами будут выкручиваться. Не так начался дрейф, не по правилам. Против Арктики не попрешь, с ней не поспоришь, аргумент у нее один – тяжелым кулаком по рылу…
Семенов взглянул на часы и отложил работу: пора идти в медпункт. Взглянул в окно, поморщился – тепло и сыро. Надел шерстяные носки, поверх натянул меховые унтята и сунул ноги в резиновые сапоги. Обувался он всегда не торопясь и тщательно, этому еще на Скалистом Мысу научил его Георгий Степаныч, первый учитель. Он считал, что, какую бы ерунду ни выдумывали врачи, главная причина заболевания человека есть переохлаждение ног. На сей счет у него была своя теория, в которую старый полярник верил с исключительной убежденностью. «Главное в человеке есть кровь, – учил он, – и все зависит от ее движения: быстро движется – любую хворь выносит прочь, как река щепки; медленно – вся хворь в крови заболачивается. В ногах же кровь самая тяжелая, подниматься ей трудно, а от тепла она расширяется и по закону физики устремляется наверх. Держи ноги в тепле, сынок, и позабудешь про врачей».
Станционный доктор яростно спорил, обзывал начальника «старым шаманом», но Георгий Степаныч снисходительно над ним посмеивался и нес на себе свои семьдесят лет, как турист полупустой рюкзак: здоровья старик был несокрушимого.
Иронически относясь к примитивной аргументации этой теории, Семенов с полной серьезностью воспринял ее практический вывод и держал ноги в тепле. Зимой даже на минуту не выходил без унтов, поздней весной и ранней осенью носил боты «прощай, молодость», а в остальное время либо сапоги меховые, либо резиновые на воздушной прокладке.
Семенов вышел из домика, спустился с крыльца и осторожно зашагал по доске, переброшенной через промоину. Дни стояли ясные, солнечные, таяние все усиливалось, домики за ночь, казалось, еще больше выросли и торчали над Льдиной, как грибы. Снег, еще месяц назад плотный и сухой, как песок, стал рыхлым, под ним скапливалась вода и возникали снежницы – заполненные талой водой ловушки: дня не проходило, чтоб кто-нибудь не проваливался. «Северная Венеция», – усмехнулся Семенов, глядя, как Груздев на пути к магнитному павильону преодолевает на клиперботе то ли большую лужу, то ли маленькое озеро.
Борьба с талыми водами отнимала добрую половину рабочего времени. Воздух в июне прогрелся почти до нуля, солнечные лучи фокусировались на предметах, отличных от снега своей расцветкой, да и сам снег, начиненный кабелями, всяким мусором и частицами копоти от не полностью сгоревшего соляра, не имел больше сил отражать атаки тепла. Механики бурили в снежницах широкие скважины, вода через них с веселым шумом уходила в океан, и Льдина как бы всплывала, но не надолго: через несколько дней вода накапливалась снова, и нужно было начинать все сначала. Чуть ли не ежедневно приходилось перетаскивать кабели, закреплять растяжки антенн, бурить новые лунки и отводить ручейки, подмывающие жилые домики и рабочие помещения.
Полярный день, круглые сутки солнце, хоть загорай, если нет ветерка, а лето на дрейфующей станции было для Семенова худшим временем года. Не только потому, что сырость одолевала, проникала в домик, в одежду, в постель, но и потому, что, случись беда, – самолеты летом не выручат. Некуда им сесть, самолетам. Ну, покружатся, сбросят почту, посочувствуют крылышками – и обратно. В летнее время полярник на дрейфующей станции оторван от Большой земли почти что как в Антарктиде, и эта оторванность, бывает, кое-кому действует на нервы, особенно первачкам. Их на станции трое: радиофизик Кузьмин, локаторщик Непомнящий и радист Соболев. Кузьмин ночью просыпался с криком: «Самолет летит!» (правды ради, и других вводил в заблуждение не умолкавший рокот дизеля), а Шурик Соболев, на которого большое впечатление произвел первый разлом Льдины, даже за едой в кают-компании нет-нет, а поглядывал искоса на подвешенную к потолку гайку.
Как только полеты закончились и появилось свободное время, Непомнящий, лучший на станции художник, по заказу доктора расписал стены медпункта. Можно было бы обвинить Владика в излишнем натурализме, но женщины на станции отсутствовали, и протестовать было некому. Правда, мученик пациент, в ягодицу которого чья-то безжалостная рука вгоняла чудовищных размеров шприц, был очень похож на Филатова, но Веня втихаря приделал мученику усы и бороду, после чего тот стал сильно смахивать на метеоролога Рахманова. Были и другие настенные росписи, они издали бросались в глаза и делали медпункт самым приметным на Льдине строением.
Семенов вытер сапоги о половичок, усмехнулся при виде прибитой к двери клизмы с табличкой «Сделай сам!» и через тамбурчик вошел в медпункт. С утра Бармин затеял профилактический осмотр, и приглашенные расположились на стульях и нарах, подавая доктору советы.
– Не исцарапайся о его ребра!
– Переводи дистрофика на усиленное питание!