И последнее.
Вчера наш радист Костя Томилин сам для себя принял радиограмму: умерла мать. А завтра утром — последний борт, полёты кончаются. Значит, нужно немедленно искать замену — кого придётся, кто сможет в течение суток порвать на материке все узы и прилететь на станцию. А Костя последним бортом вылетит на похороны и вернётся в лучшем случае в октябре, когда начнётся осенний завоз.
Дело было поздним вечером. Шурик Соболев, второй радист, позвонил Николаичу, тот прибежал на радиостанцию и долго сидел с безутешным Костей. «Ничего не поделаешь, — сказал он, — лети, дружок. Кого-нибудь найдём». Костя упаковал чемоданы и пришёл ко мне.
— Достань бутылочку.
Я достал. Спиртное хранится в медпункте, без разрешения начальника у меня его не выпросишь — впервые я нарушил это правило. Обычно на запах алкоголя люди слетаются, как мухи, но на сей раз никто прийти не осмелился, да я и не пустил бы никого. Костя пил стопку за стопкой.
— Знаешь, Саша, она в блокаду пайку свою мне отдавала. — Костя кривился, сжимал кулаки. — Неужто я, подлец…
— Понимаю, Костя, понимаю.
— Она… — Костино лицо исказилось, — ночами не спала, когда я болел. В декабре грипп был у меня, под сорок температура. Жена дрыхла без задних ног, а мать от постели не отходила… из ложечки поила… Неужто я, подлец…
— Не беспокойся, Николаич уже договорился, из Тикси радист готовится.
— Ещё! — потребовал Костя.
— Может, хватит?
— Нет, не хватит, давай.
Я терпеть не могу пьяных, особенно тех, кто перегрузится и лезет целоваться. С такими я порой бываю груб и уж, во всяком случае, не отвечаю на их идиотские нежности. Но сейчас, не задумываясь, достал ещё бутылку.
— Зови Николаича.
— Он только заснул. Сам знаешь, какая сейчас работа, пусть отдохнёт.
— Зови! — Костя заметно хмелел.
Я позвонил Николаичу, разбудил его, он тут же пришёл. Костя налил и ему, Николаич выпил.
— Значит, будет сменщик?
— Будет, дружок, не беспокойся.
— Хороший?
— Степан Ворончук, Костя.
— Степан? — В осоловелых глазах Кости появилось осмысленное выражение. — Он ничего. Только знаешь что, Николаич?
— Ну?
— Вместо антенны он на крышу не встанет!
Николаич промолчал. Я взглянул на него и понял: да, Степан Ворончук вместо антенны на крышу не встанет.
— Ты ведь знал её, Николаич, — проговорил Костя. — Давай ещё по одной: за упокой. И ты, док, себе налей.
Мы выпили.
— Знаешь, почему я реву, Николаич? Я тебе только одному… и тебе, док, вам двоим скажу: потому что я подлец. Ты погоди, не трепыхайся, я подлец — и всё… Почему, почему… завтра я тебе скажу почему… Когда самолёт, завтра? Нет, тогда послезавтра скажу.
— Послезавтра ты будешь в Ленинграде, — напомнил Николаич.
— Не буду я в Ленинграде. — Костя медленно поднялся, напялил на голову шапку и направился к двери. — Потому и подлец…
Мы долго молчали, а потом Николаич сказал:
— Саша, если я когда-нибудь случайно обижу Костю, повышу на него голос, напомни одно слово: «антенна».
Белов
Двадцать пять лет в полярных широтах летаю, всего насмотрелся, и ничем меня здесь не удивишь, но вот такого ещё не случалось: лучшему другу руки не пожал на расставание, сбежал, можно сказать, теряя на ходу галоши.
Последний борт на станцию пригнали, конечно, мы с Ваней Крутилиным. Экипажу последнего борта — дело известное — положена отвальная, а мероприятие это исполнено высокого смысла, ибо с прекращением полётов полярная братва надолго отрывается от Большой земли и в лице такого экипажа с ней прощается. Серёга Семёнов дулся бы на меня целый год, если бы не я, а кто-нибудь другой провозгласил ритуальный, опять же последний тост: «За тех, кто в дрейфе!» — такая уж у нас за годы ничем, как говорится, не омрачённой дружбы сложилась традиция.
Пора прощаться, за два месяца поисков Льдины и рейсовых полётов мы чертовски друг от друга устали, и мы от них и они от нас. Но мы что, мы-то менялась и отдыхали, а у них настоящая зимовка только и начнётся в середине мая, когда улетит последний борт, до этого на Льдине была не жизнь, а сплошной аврал. Каждые несколько часов на полосу садился самолёт, грузы шли навалом, да ещё начальство то и дело прилетало для контроля, корреспонденты всеми правдами и неправдами проникали, а ведь нужно было и саму станцию строить — домики монтировать, дизельную и кают-компанию, магнитный и аэропавильоны, радиостанцию с её антеннами и прочее. Серёга и раздеваться перестал, сбрасывал сапоги и каэшку[3] — и на боковую, а едва глаза смыкал — «Николаич, борт прибывает!» На Льдине чёрта с два сачканёшь, телефон не выключишь, и Серёга до того дошёл, что стал преступно мечтать о пурге хотя бы на сутки: вот заметёт, самолёты застрянут на базе — и в постель с приказом не будить, разве что наступит конец света. И братва Серёгина дошла до крайней степени изнурения, даже Бармин Саша, этот подъёмный кран с высшим медицинским образованием, похрапывал в обед с котлетой в зубах. Но врач есть врач, чуткость в нём заложена по профессии, и если кто жаловался на усталость, Саша совал ему в пасть витамин и прописывал вольные движения на свежем воздухе.
Домик начальника был меблирован с шиком: занавешенные двухэтажные нары, стеллаж с книгами, письменный стол, несколько стульев, рукомойник, вешалка да ещё старое кресло с пассажирского самолёта, которое я привёз Серёге в качестве личного подарка и в которое сам погрузился, как почётный гость. ЛИ-2 с зачехлёнными двигателями мёрз на полосе, своим гаврикам я дал увольнительную — их разобрали по домикам, и приятно было посидеть просто так, без всяких забот, ни о чём не думая и глядя, как Серёга сервирует стол. Ваня Крутилин ходил по комнате и наводил критику: полы не паркетные, мебель разномастная, рояля нет, перед нарами вместо ковра лежит старая газета.
— Какие нары сдаёшь коечникам? — Он отдёрнул занавеску.
— Верхние, — откликнулся Серёга, протирая полотенцем вилки. — Нижние уступал только Свешникову, из уважения к его личности и габаритам.
Ваня мне подмигнул и хотел было сострить по поводу Вериных фотографий над постелью, но прикусил язык.
Со стены нам улыбался Андрей Гаранин — в распахнутой каэшке, утомлённый, счастливый. Я хорошо помнил тот момент. Я тогда только привёз их с Востока в Мирный, мы вышли из самолёта, втягивая в себя без подделок настоящий, а не разбавленный воздух, и тут Андрей увидел пришвартованную к барьеру «Обь», на которой мы завтра пойдём домой. Отсюда и счастливая улыбка…
Ваня задёрнул занавеску, рана ещё свежая, солью присыпанная.
Серёга взглянул в окно, заулыбался.
— Сюрприз! Открой дверь, Ваня.
В домик ввалился Бармин со здоровой кастрюлей в руках, и в ноздри мгновенно проник благородный аромат ухи.
— Уха, огурчики, капустка… — Я придвинул столу кресло. — Только на станции и поешь по-человечески.
— Осетрина? — Ваня приподнял с кастрюли, крышку, радостно удивился. — Неужели не слопали?
— Не такие уж горькие мы пропойцы, — с упрёком ответил док. — На отвальную сберегли, всё-таки не где-нибудь добыта, а на полюсе.
Мы посмеялись. Недели две назад я привёз ребятам в подарок парочку метровых осетров, не отдал сразу, а просил сдать мне в аренду на несколько часов. Дело в том, что следующим бортом на станцию прибывал молодой и очень активный репортёр, который рвался ошеломить мир из ряда вон выходящей сенсацией. Ну, чего-чего, а сенсаций у нас всегда навалом, только выбирай подходящую. Спустился репортёр на лёд, окинув Льдину задумчивым взглядом первооткрывателя — и увидел склонившихся над лункой с удочками Ваню и Жёлудева, а у их ног — двух осетров. Расчёт был точный, от такого зрелища у кого угодно дух перехватит.
— Это… здесь? — Репортёр ухватился за аппараты.
— Тише, — буркнул Ваня, — всю рыбу распугаешь.
Парень обстрелял их из кинокамеры и помчался на радиостанцию сообщать человечеству об осетрах, пойманных на удочку на дрейфующей станции «Северный полюс». Весь день он ходил необычайно гордый собой, но когда услышал, что станции дали план по добыче осетров и что те спецрейсами отправляются отсюда прямо в московские рестораны, прозрел и бросился отменять радиограмму, которую Костя, впрочем, и не думал передавать.
Обидно было не выпить под такую закусь, но перед полётом нельзя: главный прибор на самолёте — голова пилота, а доказано, что одна-единственная стопка водки может запросто сбить резьбу с какого-нибудь паршивого болтика в этом приборе, и всё пойдёт наперекосяк. Ну, полстакана сухого — куда ни шло, это под конец мы себе позволим. По традиции о Льдине никто не заикался, чтобы, не дай бог, не проснулась и не захрустела ревматическими суставами, и сегодняшние заботы мы тщательно обходили стороной. Вспоминали разные эпизоды из нашей быстротекущей, жён, детей, а Ваня развеселил нас историей с внуком Тёмкой. Несколько лет назад, вернувшись из экспедиции, Ваня обнаружил, что внук уж вовсю работает языком, и приступил к воспитанию.
— Я тебе кто? — спросил Ваня.
— Ты деда, — определил Тёмка. — Где мой шоколад?
— Какой я тебе, к чёрту, деда? — обиделся Ваня. — Нужно же ляпнуть такое… Я — дружище! Повторить и запомнить навсегда!
— А шоколад будет? — уточнил Тёмка. — Ты — дружище!
А два месяца назад Ваня с Тёмкой на руках смотрел телевизор, горюя о предстоящей разлуке с этим шкетом, и вдруг услышал:
— Дружище, смотри, этому дедушке сто двадцать лет, а он куда веселей тебя!
Ваня ещё что-то рассказывал, а у меня из головы не шёл Андрей Гаранин.
Год с лишним прошёл, и воды целое море утекло, а память перенесла меня в ту комнатку на станции, где Серёга уговаривал Ваню рискнуть лететь к айсбергу на чуть живой «Аннушке». Не забыть мне тот полёт! Начинало штормить, «Обь» всё ещё прижималась к айсбергу, а Ваня делал круги над самой водой, никак не мог поднять машину, чтоб сесть на айсберг. На паршивые двадцать метров поднять не мог! Всё за борт выбросили, даже унты, куртки и шапки, а кончились силы у «Аннушки», вот-вот нырнёт. И тогда Андрей стал тихо продвигаться к двери. Серёга следил за ним одним глазом, он угадал и, когда Андрей попытался рывком открыть дверь, схватил его, удержал. Ваня всё-таки на святом духе поднял ераплан, посадил на айсберг, но Серёга долго ещё не мог прийти в себя.