И ещё привёз с собой Кореша, хозяином которого стал при необычных обстоятельствах. От полярной станции в устье реки Оленёк ближайшее жильё было в ста километрах, и поэтому Кирюшкин не поверил своим ушам, когда услышал доносящийся из тундры скулёж. Пересчитал в сарае собак — все на месте, щенки ползают, резвятся все до одного, а скулёж из тундры не утихает! Взял карабин, пошёл на звуки и обнаружил большого, издыхающего от недавних ран и потери крови пса. Приволок его на станцию, за месяц выходил и дал найдёнышу имя. Кореш, колымская собака с оловянными глазами-пуговицами и густой шерстью, быстро завоевал место вожака в упряжке, соображал на охоте, был неутомимым и злым медвежатником и на удивление ласковым в быту. Неверная собачья память его хранила какие-то приключения, о которых зимовщики только гадали: одни полагали, что он гулял с волками, другие — что отбился от упряжки и пострадал в схватке с медведем. Но никаких следов, кроме собачьих, Кирюшкин тогда не обнаружил, сам Кореш ничего не рассказывал — гадай не гадай, а правды всё равно не узнаешь. Прослышав об этом, Бармин объявил конкурс на лучший рассказ о происхождении Кореша, два-три вечера участники лезли вон из кожи, но дело кончилось весёлым скандалом: авторитетное жюри в лице Бармина присудило самому себе первый приз — бутылку шампанского, за версию, согласно которой Кореш был пришельцем из космоса.
В Арктике, однако, Кирюшкин был знаменит не только благодаря высоким профессиональным качествам. В войну, когда людей, казалось, уже ничем не удивишь, с Кирюшкиным произошла история, которая, с одной стороны, сделала его имя известным, а с другой — могла дорого ему обойтись. В 1943 году к Скалистому Мысу подошла немецкая подводная лодка. Некоторое время немцы изучали через перископ распорядок дня на станции, смену постов и прочее, а потом произвели вылазку, сняли часового и взяли в плен весь состав. Но поскольку начало штормить и попасть на лодку три дня было невозможно, людей заставили работать, а радист под дулом пистолета передавал метеосводки, будто ничего не случилось (среди немцев был знающий русский язык).
В один из этих дней на станцию возвратился с упряжкой Кирюшкин, который ещё до прихода немцев уехал на промысел, в бухту Воздвиженскую, за мясом. Наши его предупредить не сумели, под прицелом были, и Кирюшкин, войдя в помещение, попал в лапы трёх солдат. Попытался было вырваться, но его так огрели прикладом, что он чуть не сутки провалялся с гудящей головой. Между тем шторм кончился, немцы переправили пленных на лодку, забрали на станции всё, что оказалось там ценного, и заставили Кирюшкина возить на собаках. Не одного, конечно, — под охраной не спускавшего с него глаз автоматчика.
Сделал Кирюшкин несколько заездов к подводной лодке, чувствуя на спине ствол автомата, и всё-таки нашёл свой шанс. Собаки в упряжке передрались, он стал их разбирать, а немцу холодно, начал подпрыгивать и руками махать, чтоб согреться. Здесь-то Кирюшкин и улучил момент: сделал резкий выпад, сбил немца с ног, гикнул собакам — и был таков! Немец опомнился и дал из автомата очередь, но сумел лишь поранить трёх собак: упряжка нырнула под уклон и скрылась из виду. Немец оказался настырный, побежал следом, а раненые собаки взбесились от боли, и упряжка спуталась в клубок. Тогда Кирюшкин скинул сапоги, шубу и в одном ватном костюме, босиком бросился в тундру, а когда увидел, что преследователь отстал, то отрезал рукава от ватника, надел на ноги и так добрался до промысловой избушки. Пришёл в себя, отдохнул и вернулся на станцию. Там уже было пепелище, немцы на прощание всё сожгли, остался лишь ветряк — бензина, видно, на него не хватило.
Станция пропустила несколько сроков, не выходила с Диксоном на связь и оттуда прилетел самолёт. Кирюшкина вывезли, он рассказал всё, как было; после войны вернулись из Норвегии пленные, подтвердили…
— Хорош чай, только у тебя и попьёшь такого. — Семёнов допил, отставил стакан.
— Ты повару скажи, чтоб не жался, мне много чаю нужно.
— Скажу, — кивнул Семёнов. — Не скучаешь, дядя Вася?
— Скучает лодырь, которому время девать некуда, — проворчал Кирюшкин. — Ночью медведица с двумя огольцами в торосах шастала, не слышал? Ледник с мясом унюхала, ракетами отогнал.
— Ушла?
— Кто её знает, придёт, небось, если тюленя не добудет. Здоровая, метра под два с половиной, не тот несмышлёныш, которого Груздев с руки кормил. Вели ребятам карабины пристрелять, не чищено оружие, сплошная ржа. Такая зверюга шутки шутить не будет.
Семёнов чуть покраснел — вспомнил, что давно не прикасался к нагану, даже в ствол не заглядывал. За такое Георгий Степаныч шкуру бы спустил.
— Сегодня же прикажу, — пообещал он.
— И повара в одиночку к леднику не пускай, пусть дежурный или твой доктор сопровождает. — Кирюшкин засмеялся. — Ему и карабина не надо, любому зверю голову набок свернёт. Не клизмы ему ставить, а в лесоповале бригадирить, очень аккуратная комплекция. Это он на станции Восток Андрея с площадки вытащил?
— Он. Откуда знаешь?
— А оттуда. Андрей, не в пример тебе, не только в праздники отписывался. Я много чего знаю, у Андрюхи времени хватало не забывать стариков.
— Какой ты, дядь Вася, старик.
— Пятьдесят шесть, милый, полярная пенсия давно выслужена. Да, хотел я тебе сказать, насчёт моих…
— Недоволен?
— Почему недоволен? Работящие, железо понимают, с дизелем на «ты». Пацаны стоящие — если каждый врозь.
— А вместе?
— Помнишь, Степаныч говорил: «Двум медведям в одной берлоге не ужиться»? Не любят они друг друга. Не то, чтобы лаются, не было такого, а взгляды подмечал — косые. Причина есть?
— Наверное, есть, только и я не всё знаю.
— Уж не ты ли причина?
— Почему так думаешь?
— А потому. Как ты Женьке поулыбаешься, Вениамин злой на весь свет ходит. Ласка не деньги, ты уж её не экономь, с собой не возьмёшь и по завещанию не оставишь.
— По заказу не улыбаешься, дядя Вася. А вообще как они?
— Правду?
— Правду.
— Механик Евгений покрепче, кроме как на дело мозги не тратит. Звёзд с неба не хватает, но малый упорный. А у Вениамина полёт повыше, он не только в дизеле — в жизни копается. Скажу тебе так: в ученики, пожалуй, взял бы первого, в зятья — второго.
— А в дрейф?
— И того и другого, — без раздумья ответил Кирюшкин. — В горячем деле обоих проверил?
— Я ж тебе рассказывал.
— А ты повтори.
— Обоих.
— Ну?
— Женька без раздумий за мной в пропасть прыгнет.
— Откуда знаешь?
— Он меня с того света вытащил, в пургу. Кровью харкал, месяц потом с воспалением лёгких лежал, а вытащил. И второй раз, когда Льдину с Беловым искали и я в стропе запутался. Пусть звёзд с неба не хватает, зато верю ему, как брату.
— Это хорошо, если веришь. Евгений не заикался мне про те случаи, скромный, тоже хорошо. А Вениамин?
Семёнов вздохнул.
— Устал я от него, намаялся за две зимовки.
— И позвал на третью? Не лукавь.
— Никогда не знаешь, чего от него ждать. По теории Степаныча Филатов гарантирован от простуды, кровь — что твой кипяток! Ни одной зимовки без драки.
— Осокину он врезал по справедливости.
— По справедливости, говоришь? — Семёнов провёл рукой по горлу. — Вот где она у меня сидит его справедливость! Если б сдержался, не дал волю рукам — и Белка была бы жива, и станция бы ходуном не ходила. Не подумал ведь об этом, смыл, как мушкетёр, оскорбление кровью — и в результате слишком высокой она оказалась, плата за справедливость!
— Она никогда не бывает высокой, — возразил Кирюшкин. — Нет такого прейскуранта, Серёга. Ты, конечно, прав, Белку не вернёшь и что станция ходуном ходит — правда, а не думаешь ли, что в конце концов всё склеится и будет покрепче, чем было?
— Вот это поворот! — Семёнов с интересом посмотрел на Кирюшкина. — Каким же образом?
— А таким. Считай, что Вениамин вскрыл нарыв — и больному полегчало. Выздоравливает больной, так-то!
Семёнов присвистнул.
— Пургу разбудишь, свистун!.. Вчера я был дежурный и таскал ему еду, как официант. Если две недели назад волком смотрел, то вчера — «спасибо, дядя Вася» и на глазах слёзы.
— Разжалобил? — усмехнулся Семёнов.
— А ты не язви. Я с ним долго говорил, он не конченый. Да погоди рукой махать, я побольше тебя и видел таких и судил! Помнишь Бугримова Петра? Хотя нет, ты его не знал, до тебя дело было. Он мне Машу простить не мог, сам на неё виды имел. Я снарядил упряжку на охоту, а он втихаря из моего карабина обойму вытащил, чтоб я зря съездил. Однако вместо оленей мишка голодный попался, только собаки и выручили. Месяц Петра на бойкоте держали, зато потом какой парень был!
— Не подбивай клинья, дядя Вася. Бугримов одному тебе мстил, а Осокин, это ты сам сказал, всему коллективу в душу плюнул.
— Согласен. И всё же подумай, поговори с ребятами и с ним самим. Нет такого подлеца, из которого нельзя было бы сделать человека. Он не весь прогнил, верхушка только чуточку занялась, это я тебе точно говорю. Мучается он, страдает, а из страдания человек может выйти либо навсегда озлобленным, либо очищенным — это не я придумал, так в жизни бывает.
Семёнов покачал головой.
— Эх, дядя Вася, очень любим мы сначала казнить, потом миловать, восхищаясь собственной сердобольностью. Только боком нам выходит такая доброта! Ты говоришь: мучается, страдает. А спроси самого себя: страдал бы он, если б не его, а невиновного Филатова осудили на бойкот? Мучился бы угрызениями совести? Не верю я в быстрые раскаяния, дядя Вася, в них больше игры на публику. Да ты пойми, не потому он раскаивается, что Белку убил и на Филатова хотел свалить, а потому, что через месяц полёты начнутся и он боится, что я выгоню его со станции с волчьим билетом!
— Знаю, что хочешь выгнать, — кивнул Кирюшкин, — потому и затеял этот разговор. Выгнать легко: черканул пером по бумаге — и нет человека. Был да весь вышел. Много я таких видел, которые пером биографию человека меняли, только ты вроде другой крови. Подумай, крепко подумай, Сергей.