В это время Михаил Федорович никуда из Москвы не уезжал, ибо и он, крепкий тридцатилетний мужчина, не изведавший до конца прелестей любви и семейного счастья, тоже ждал свою суженую, ходившую по одному с ним кремлевскому двору, да пока еще неведомую ему. И вот однажды увидел царственный жених двух девушек, шедших по двору рядом.
Михаил был одет попросту, и можно было принять его за сына боярского или княжича средней руки, зашедшего на государев двор. Опасаясь спугнуть девушек, Михаил тихонько пошел сзади, чуть сбоку, изредка на них взглядывая, надвинув на брови шапку и опустив голову.
Одна из них — набеленная и насурьмленная сверх всякой меры — плыла лебедью, высоко подняв голову и заносчиво поглядывая вокруг. Другая, на чьем лице не было и следа румян и белил, шла чуть поотстав, потупив глаза, стараясь не отстать от своей спутницы. Михаилу бросилось в глаза и то, что первая была роскошно одета, как, впрочем, и почти все претендентки на его руку; вторая же была одета бедно, блекло и, по-видимому, к числу царских невест не относилась. Она походила на служанку, сопровождавшую свою госпожу на прогулке. Когда царь пригляделся к девушке, то увидел сказочной красоты лицо и глаза, которые были еще более прекрасны оттого, что прелести девушки не нужно было спорить с красотой ожерелий, монист, с блеском золота и переливами жемчуга — простая одежда еще сильнее оттеняла ее неземную красоту. Царь остановился, пораженный и очарованный. А потом, стараясь остаться незамеченным, пристроился за спиной у служанки и молил Бога, чтобы кто-нибудь не спугнул их, признав его.
Девушки вошли в церковь. Михаил, радуясь, что теперь-то они не потеряются, незаметно проскользнул следом и увидел одного из ближних своих слуг — кравчего Никиту Вельяминова. Царь попросил узнать, кто эти боярышни, особливо же выведать о той, что похуже одета, и сделать так, чтоб о том они остались безвестны. И с тем оставил и девиц и Никиту, войдя осторожно во двор.
Через час Никита доложил ему, что выведал все досконально, доконно, и верные люди сказали, что бедная красавица прозывается Евдокией Лукьяновной Стрешневой, служит при боярышне не то сенной девушкой, не то живет в доме у ее отца из милости. Боярышню привезли в Москву из Можайска по его, государеву, указу на смотрины, а Евдокию отправили с нею служанкой.
— А кто отец ее? — спросил Михаил, и расторопный, ловкий Никита, знавший, что царь обязательно спросит его о родителях невесты, был готов дать ответ и на этот вопрос.
— Можайский дворянин Стрешнев Лукьян Степанович, — выпалил Вельяминов и добавил: — Бают, государь, что ныне тот Стрешнев — однодворец.
Государь ответ вроде бы не расслышал, но на Никиту посмотрел ласково и, сняв с руки небольшой перстень, протянул кравчему. Вельяминов обомлел: награда была совсем уж несоответственна заслуге. Но перстень взял и, низко поклонившись, задом вышел из горницы.
Три дня и три ночи пребывал Михаил Федорович будто в бреду: не шла из очей его, и из сердца, и из самой души его прекрасная Евдокия. Тошно было ему глядеть на других красавиц, которые казались теперь щипаными павами либо раскрашенными живыми куклами.
За эти дни он сумел узнать, что Евдокия лишилась матери еще отроковицею и когда отец ее ушел на войну с поляками, то упросил дальних родственников взять девочку в дом свой на воспитание. Через несколько лет вернулся отец обратно и нашел свой дом опустевшим, раскраденным и разоренным, поля свои — заросшими бурьяном, а деревеньку — вконец обезлюдевшей. Сказалась Смута и на его вотчине. И остался в деревеньке всего один двор, и сидел на том дворе единственный его холоп — страдник-бобыль Каллистрат, у коего, как и у его барина, не было ни семьи, ни скарба, ни рухляди.
Вздохнул помещик Лукьян Степанович Стрешнев и поехал в Можайск поглядеть на свою дочь. А приехав, и возрадовался и опечалился. Возрадовался оттого, что увидел юную красавицу, а поговорив, узнал, что Евдокиюшка и грамотна, и умна, и сердцем добра. И тем более было ему досадно, что в доме том была она не то служанка, не то приживалка из милости, возле поварни. Еще более огорчился Лукьян тем, что троюродная сестра Евдокиюшки была сварлива, спесива и зла, и хотя собою отменно хороша, но только красота ее не грела и не радовала, ибо была холодна и не привлекала к себе, но — отвращала. И подумал было несчастный отец забрать дочь с собою, да тут же и передумал — куда брать-то: под дырявую соломенную крышу, под коей стол да лавка? Осталась Дусенька у богатых злыдней, чтобы слезами своими радовать вечно всем недовольную молодую боярышню.
Когда узнал Михаил про это, то решился на невиданное и дотоле неслыханное — попросил отца-патриарха и мать-царицу выслушать его по делу великому, о суженой его и судьбу их решить, как будет угодно им и Господу. Он знал, что разговор легким не будет, но поклялся и Богу, и самому себе, что от намерения своего не отступит и скорее примет схиму, чем откажется от бедной сироты.
Поближе к вечеру пришел он на половину патриарха Филарета Никитича, где была уже и матушка его — царица Ксения Ивановна. Только ближе к утру вышел он оттуда.
А в полдень отправился к Можайску царский поезд и везли в нем подарки будущему тестю — дворянину Лукьяну Степановичу Стрешневу.
Когда тяжелые царские рыдваны подкатили к одинокой покосившейся избе, кою после долгих расспросов с немалым трудом отыскали посланцы Михаила Федоровича, изба оказалась пустой. Походив вокруг, поозиравшись да покричав, хотели посланцы ехать к следующей такой же избенке, да вдруг оттуда вышел нечесаный мужичонка, босой, в посконине, и медленно побрел им навстречу. Мужичонка оказался тем самым Каллистратом — единственным крепостным помещика Стрешнева, что остался у него в услужении после минувшей Смуты. Он тачал гнилую сбрую для опять же единственной у него и у барина лошаденки, на которой ныне его помещик пахал землю, надев на одра не ременную, а веревочную упряжь. Плохо понимая, что это за люди и для чего им понадобился барин, Каллистрат повел их в недалекое от избы поле.
Бояре, окольничьи, стольники пошли пешком, оставив в каретах шубы и шапки, распарившись от долгой дороги и поисков. Не прошло и четверти часа, как увидели они лошадь, тащившую по пашне деревянную соху, а за сохою — пахаря. Тот шел босиком, в старой рваной рубахе и таких же портах. Заметив господ, пахарь остановил лошадь и пошел им навстречу.
И Каллистрат, и его барин несказанно удивились, когда все господа стали низко кланяться Лукьяну Степановичу и даже Каллистрату, ласково и дружелюбно улыбаться. Старший из них сказал, что отныне Лукьян Степанович — царский тесть, а патриарху сват. Стрешнев начал молить их Христом, чтоб перестали они шутить над ним, просил их поискать кого-нибудь другого, того самого, к кому они и ехали. Но господа стояли на своем… Взяв его под руки, повели к избе.
А там стояли всего две лавки. На одной барин спал, накрывшись зипуном, на другой — присаживался к столу. Было в избе и еще несколько вещей: старый ковер, висевший на стене рядом с косой и конским седлом, образок Богородицы, да лежала на столе книга — молитвенник в кожаном переплете.
Самые важные гости сели на лавки, остальные встали вдоль стен и на крыльце. Лишь когда слуги начали вносить подарки от государя, от царицы-матери, от патриарха Филарета, Стрешнев поверил в то великое чудо, о котором говорили ему московские гости.
А в эти часы Михаил Федорович готовился к встрече со своим тестем, известив о том и его дочь, а свою невесту — Евдокию Лукьяновну. Пока обставляли мебелью и завозили все необходимое царскому тестю в купленный в Китай-городе богатый дом, невесту готовили к встрече о отцом и матерью царя.
Зачем описывать ее волнение, то, что думала она, чего боялась? Это и так понятно каждому. Евдокия понравилась и патриарху, и царице, заставив тем самым Михаила Федоровича полюбить ее еще сильнее, и не просто полюбить, но еще и возгордиться, ибо она держалась так, будто родилась во дворце, но ни капли заносчивости при этом не было ни в ее речах, ни в ее взорах, ни в любом из жестов.
В скромности Евдокии жених убедился, когда пришла она прощаться с подругами, после того как официально и во всеуслышание была объявлена царской невестой. Одиннадцать девушек, живших вместе с нею и ее сестрой, стали поздравлять Евдокию и прощаться с нею. Последней подошла ее барыня и вдруг зарыдала. Она опустилась на колени и начала сбивчиво, захлебываясь и от слез, и от волнения, и от страха, — шутка ли, перед царицею стояла! — просить у Евдокии прощения за все те горечи, каким была виновницей, живя с нею в Можайске. А бывало всякое — и унижала сестра Евдокию, и бранила без причин, и сердце на ней, безответной, срывала, и издевалась над безропотной сиротой, выказывая дурной норов и прирожденную злобу, нередко и бивала в сердцах, тихонравную. Михаил Федорович был при том прощании, потому что, как познакомился с милой его сердцу Евдокиюшкой, то и часу без нее оставаться не мог, и в нарушение обычая ходил на ее половину и гулял с нею по дворцу, как заколдованный и будто опеленатый какими-то волшебными путами. И он увидел, как его завтрашняя жена подняла с колен свою злонравную родственницу, поцеловала ее, сказала ласково и тихо:
— И ты меня, сестра, прости, коли и я чем тебе досадила.
Когда вскоре же приехал новый царский тесть, то оказалась справедливой пословица, что яблоко недалеко от яблони падает.
При встрече с ранее неизвестными родственниками и он держался свободно и просто, не без волнения, конечно, но и подобострастия никто в нем не заметил, воин и пахарь и во дворце оставался самим собой.
А когда привели Стрешнева в новый дом, для него купленный и обставленный и полный серебряной посуды, и дорогого оружия, и одежды парчовой, и шуб и шапок горлатных, прошел он в спаленный покой и попросил оставить его одного.
Когда все ушли и остался он один, то позвал к себе Каллистрата, и они вынесли кровать, застеленную перинами, и поставили у стены широкую деревянную лавку, застелив ее старым ковром, доставшимся Лукьяну Степановичу в наследство. Потом повесили они на стене сермяжный кафтан, в каком пахал Стрешнев землю в своей вотчине, разместили рядом косу да цеп. Вслед за тем повесил он в углу образ Богородицы, также привезенный с собою, а под ним приколотил маленькую полочку, на которую ставили под образ свечи. И положил на ту полочку молитвенник, тоже доставшийся ему от родителей.