И уже в самый канун дуэли (так по крайней мере писал в своем дневнике А. С. Суворин со слов П. А. Ефремова) Николай, узнав об этом, приказал Бенкендорфу предотвратить ее. Геккерна вызвали в Третье отделение, и он, предварительно посоветовавшись с ненавистницей Пушкина княгиней Белосельской, сделал то, что она придумала, — назвал не то место, где должна была состояться дуэль, а совершенно противоположное, чтобы направить жандармов в другую сторону. Факт этот не бесспорен, но говорили и об этом.
Как бы то ни было, дуэль произошла, и Пушкин погиб. Вскоре после его смерти Николай писал своему брату Михаилу, находившемуся тогда в Риме: «И хотя никто не мог обвинить жену Пушкина, столь же мало оправдывали поведение Дантеса, и в особенности гнусного его отца Геккерна… он точно вел себя как гнусная каналья…» А в другом месте этого же письма добавлял: «Пушкин погиб, и, слава Богу, умер христианином». Письмо это — личное, от брата к брату, и сомневаться в искренности Николая оснований нет. Тем более абсолютно точно известно, что Пушкин перед смертью исповедался, причастился и «исполнил долг христианина с таким благоговением и таким глубоким чувством, что даже престарелый духовник его был тронут и на чей-то вопрос по этому поводу отвечал: «Я стар, мне уже не долго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имел». Этому свидетельству мы должны верить, ибо оно исходило от одного из самых близких Пушкину людей — княгини Е. Н. Мещерской-Карамзиной.
Есть и еще одно важное свидетельство, относящееся к исповеди и причащению Пушкина. Дело в том, что, как только стало известно о ранении Пушкина, к нему немедленно приехал личный врач Николая Арендт. Он сразу же пенял, что рана смертельна, и по просьбе Пушкина прямо сказал ему об этом. Пушкин поблагодарил его за честность и все оставшееся ему время вел себя безукоризненно мужественно и стойко.
Прощаясь, Арендт сказал, что по обязанности своей он должен обо всем сообщить Николаю. Тогда Пушкин попросил сказать императору, чтобы не преследовали его секунданта Данзаса. Ночью Арендт вернулся и привез от Николая собственноручно написанную им записку: «Если Бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся; я беру их на свои руки». Пушкин был чрезвычайно тронут и просил оставить ему эту записку, но царь велел ее прочесть и немедленно возвратить.
Николай не лег, пока Арендт не возвратился от Пушкина, и, только узнав обо всем, отправился спать.
Пушкин умирал в невероятных страданиях, проявляя еще более невероятное мужество и терпение. Князь Вяземский, не отходивший от постели умирающего до самого конца, писал через неделю после его смерти поэту-партизану Денису Давыдову: «Арендт, который видел много смертей на веку своем и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он никогда не видел ничего подобного — такого терпения при таких страданиях. Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное утешительное слово об этом несчастном приключении:
— Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его — это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую Пушкин к ней сохранил.
Эти слова в устах Арендта, который не имел никакой личной связи с Пушкиным и был при нем, как был бы он при каждом другом в том же положении, удивительно выразительны».
А когда Пушкин умер, Наталья Николаевна оказалась в состоянии, близком к помешательству: она кричала и плакала, бросившись перед мертвым на колени, склонялась лбом то к его холодному лбу, то к груди его, называла его самыми нежными именами, просила у него прощения, трясла его, чтобы получить от него ответ.
Присутствующие при этом опасались за ее рассудок.
Затем у нее начались конвульсии, продолжавшиеся несколько дней. Они были так сильны, что ноги ее касались головы, а потом расшатались и все зубы.
В состоянии крайнего экстаза она бросилась на колени перед образами и поклялась, что не имела никакой связи с Дантесом, допуская лишь ухаживания. Вслед за тем, схватив за руку доктора В. И. Даля, в отчаянии произнесла: «Я убила моего мужа, я причина его смерти; но Богом свидетельствую — я чиста душою и сердцем». Может ли существовать более убедительное доказательство ее невинности и чистоты? Много писали и говорили обо всем этом, но из великого множества оценок ее роли в совершившейся драме наиболее объективной представляется та, какую дала только что упоминавшаяся Е. Н. Мещерская-Карамзина в письме к княгине М. И. Мещерской.
Она писала: «Собственно говоря, Наталья Николаевна виновна только в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж. Она никогда не изменяла чести, но она медленно ежеминутно терзала восприимчивую и пламенную душу Пушкина. В сущности, она сделала только то, что ежедневно делают многие из наших блистательных дам, которых, однако ж, из-за этого принимают не хуже прежнего; но она не так искусно умела скрыть свое кокетство, и, что еще важнее, она не поняла, что ее муж иначе был создан, чем слабые и снисходительные мужья этих дам».
После смерти мужа Наталья Николаевна продолжала болеть и из-за этого не смогла проводить его гроб в Псковскую губернию, куда по приказу Николая повез тело Пушкина его друг А. И. Тургенев. А его вдова, как только встала на ноги, преисполнилась решимости выполнить последнюю волю своего мужа.
Княгиня В. Ф. Вяземская вспоминала, что, умирая и прощаясь с Натальей Николаевной, Пушкин сказал: «Ступай в деревню, носи по мне траур два года и потом выходи замуж, но за человека порядочного».
Шестнадцатого февраля 1837 года она с сестрой Александрой, братьями, матерью и всеми детьми выехала в Полотняный завод, куда и приехала, не остановившись в Москве ни на один день, 21 или 22 февраля. Но жизнь в Полотняном заводе оказалась по многим причинам нелегкой, и в ноябре следующего года она возвратилась в Петербург. Пушкина поселилась у своей сестры Александры на Аптекарском острове и жила там смиренной монашкой, никого не принимая и никуда не выезжая. Только позже стала она навещать дома двух своих теток — графинь Е. И. Загряжской и С. И. де Местр. Затем круг ее посещений расширяется — она навещает семью поэта и критика П. А. Плетнева, одного из ближайших друзей Пушкина, которому поэт посвятил «Евгения Онегина», — что может быть убедительнее этого? Одновременно Наталья Николаевна восстанавливает связи с Карамзиными, где вскоре знакомится с М. Ю. Лермонтовым.
Сначала Лермонтов чуждался Натальи Николаевны, и она даже подозревала «предвзятую враждебность», однако в 1841 году, перед отъездом на Кавказ, Лермонтов сердечно разговорился с нею, и Наталья Николаевна расценила это как свою победу, но не как «победу красоты», а как «победу сердца», и ей радостно было потом думать, что Лермонтов, вскоре тоже павший на дуэли, унес с собою в могилу не дурное мнение о ней.
Пятнадцатого мая 1841 года Наталья Николаевна с детьми впервые после смерти Пушкина выехала в Михайловское. Такая задержка объяснялась прежде всего тем, что из-за канцелярской волокиты ее долго не признавали законным опекуном, а так как в январе 1841 года наконец признали, то она и решила по весне ехать в Михайловское. 19 мая она приехала в деревню и на следующий же день отправилась на могилу мужа.
Там произошло перезахоронение тела Пушкина, так как могила его была превращена в склеп, а над ним был поставлен памятник, сделанный известным петербургским мастером Пермагоровым и привезенный в Святые Горы еще до ее приезда.
Двадцать шестого октября 1841 года вся семья возвратилась в Петербург. И вот, через два месяца, у нее произошла неожиданная встреча: в конце декабря 1841 года она поехала в английский магазин, чтобы купить рождественские подарки детям, и встретила там Николая, который по обыкновению в этот же день приезжал за подарками для своих детей. Он очень милостиво разговаривал с нею, впервые встретив Наталью Николаевну после смерти Пушкина. И только после этой встречи она снова появилась в свете.
«Император часто осведомлялся о ней у престарелой фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской (тетки Натальи Николаевны. — В. Б.) и выражал желание, чтобы Наталья Николаевна по-прежнему служила одним из лучших украшений его царских приемов. Одно из ее появлений при дворе обратилось в настоящий триумф. В залах Аничкового дворца состоялся костюмированный бал в самом тесном кругу. Е. И. Загряжская подарила Наталье Николаевне чудное одеяние в древнееврейском стиле, по известной картине, изображавшей Ревекку… Как только начались танцы, император Николай Павлович направился к Наталье Николаевне, взяв ее руку, повел к императрице и сказал во всеуслышание: «Смотрите и восхищайтесь!» Императрица Александра Федоровна навела лорнет на нее и ответила: «Да, прекрасна, в самом деле прекрасна! Ваше изображение таким должно бы перейти к потомству». Император поспешил исполнить желание, выраженное супругою. Тотчас после бала придворный живописец написал акварелью портрет Натальи Николаевны в библейском костюме для личного альбома императрицы».
И далее царь не оставляет Наталью Николаевну своим вниманием. А меж тем настала пора, когда с нею готовы были разделить свою судьбу и блестящий дипломат Н. А. Столыпин, и штабс-капитан лейб-гвардии конной артиллерии князь А. С. Голицын, и секретарь неаполитанского посольства в Петербурге Гриффео, и иные, не менее достойные люди, имена которых не дошли до нас, а уж воздыхателям без серьезных намерений, как и прежде, не было числа.
Но судьбу свою она связала с сорокачетырехлетним холостяком, с которым познакомилась в начале 1844 года, — генералом Петром Петровичем Ланским.