Семейная хроника — страница 100 из 142

Наступило время отправки дальше, но нас повезли «ближе», в Котлас, откуда мы пешком отправились за две-три версты в Макариху. Здесь были бараки, более или менее приспособленные для зимы. Это был целый городок. Ссыльных было 18 тысяч. Многие были из казачьих станиц.

Режим в Макарихе был не очень строгий. Гуляя, можно было даже проникнуть и за границы городка. Я даже как-то пошла в церковь в Котлас и увидела диакона Кузьму, который после службы подвел меня к владыке-хирургу, епископу Луке[119], обитавшему в тех краях. Он не старый, лет 50–60 на вид, в темно-синем подряснике с монашеским кожаным поясом. Лицо приятное, благостное. На мой вопрос, благословит ли он меня, если предстанет необходимость работать по медицине, он радостно сказал: «Благословляю, благословляю! Ведь я тоже работаю!»

Небольшое послесловие:

Считая вышеприведенные выписки из воспоминаний матушки Амвросии очень интересными с тех точек зрения, о которых я говорила в начале, добавляю некоторые ее высказывания и заметки, разбросанные по ее мемуарам и характерные для тех ортодоксально-православных кругов, к которым она принадлежала.

«Начальница Псковской общины сестер милосердия княжна Дундукова-Корсакова была широких взглядов. Ее увлек еретик Ф. (?) и митрополит Антоний. Она говорила: „Все эти перегородки, которые люди понастроили, не доходят до неба!“ В душе ее уживались еретические понятия и исполнение православных обрядов. Ее преемница была более стойкая, но сестрам было обидно за их любимую основательницу, и они не оценили новую начальницу».

Привожу другой отрывок, интересный по иной причине:

«Монахиня М. воспитывала племянника. Потом его определили в Пажеский корпус. Когда он закончил там свое образование, тетка сказала, благословляя его: „Служи, исполняй честно свой долг!“ Тот ответил: „В том-то и несчастье, что я не знаю, в чем состоит теперь мой долг!“»

В воспоминаниях имеется также запись, относящаяся к 1917 году:

«Будучи в Оптиной пустыни, между многими другими я увидела в высшей степени благоговейную чету М-вых. Батюшка Феодосий при мне давал книжку только что пришедшей к нему после причастия Марии Федоровне и, когда она ушла, мне сказал: „Вот райский цветок!“»

Это была та самая Маня Самарина (потом Мансурова), с которой я бывала на детских танцклассах у Трубецких (в доме Бутурлиных на Знаменке) и которую в 1918 году встретила на дороге между Козельском и Оптиной.

Приводя в порядок и переписывая (по завещанию моего отца) интереснейшие записки его приятеля Ровинского, я напала на одну запись, относящуюся к княжне Марии Михайловне Дундуковой-Корсаковой, которую и решила включить в воспоминания матери Амвросии как наглядное доказательство того, сколь различны бывают суждения современников об одном и том же лице.

«В 1902 году в доме Илиодора Александровича Яновича, человека недальнего ума, но добряка и идеалиста, который был женат на сестре князя Дундукова-Корсакова, занимавшего в то время пост начальника Гражданской части на Кавказе, я познакомился с его невесткой, княжной Марией Михайловной Дундуковой-Корсаковой. Пожилая (ей было более шестидесяти лет), выше среднего роста, худощавая, с большими и умными серыми глазами, приветливо смотревшими на собеседника, с доброй улыбкой, М.М. одевалась очень просто, даже бедно, и носила на голове простой платок, завязанный под подбородком. Всю свою жизнь она посвящала служению людям. Она была сестрой милосердия и не только ухаживала за больными, но устроила на свои средства в родовом имении в Псковской губернии сельскую больницу для крестьян.

Живя в Петербурге, М.М. посещала бедных и оказывала им помощь во всех видах, не жалея ни сил, ни средств. При встречах с особо нуждающимися женщинами, не имевшими ни одежды, ни белья, она (бывали неоднократные случаи) снимала с себя одежду, чулки или обувь и отдавала их, а потом заходила по пути к своим друзьям или родным, которые в ужасе обнаруживали, что она или в одних галошах на босу ногу, или осенью без пальто.

Она была глубоко верующей, и ее очень волновало то, что наша высшая церковная иерархия утратила древнее право „печаловаться“ перед монархом за заключенных. Когда один из главных организаторов партии соц. — рев. Г.А.Гершуни, арестованный в 1903 году, был затем приговорен военно-полевым судом к смертной казни, М.М. явилась к митрополиту Антонию и стала убеждать его ехать к императору и „печаловаться“. Она действовала так энергично, что тот поехал к императору и вымолил замену смертной казни бессрочным заключением в Шлиссельбургской крепости. (Оттуда Гершуни был переведен в Акатуевскую тюрьму, откуда бежал в Америку. Умер за границей в 1908 году.)

После этого М.М. обратила особое внимание на политических заключенных в Шлиссельбурге и просила министра Плеве дать ей разрешение посещать их, беседовать с ними, читать им Евангелие и вообще облегчать их душевное состояние. По каким-то соображениям Плеве счел возможным удовлетворить ее просьбу, и с 1904 года М.М. стала, к неудовольствию коменданта тюрьмы, появляться в Шлиссельбургской крепости. После убийства Плеве разрешение было аннулировано, но М.М. с этим не примирилась и, с благословения митрополита Антония, написала императору Николаю II письмо с просьбой о разрешении возобновить ее деятельность. Оно было дано, и М.М. опять пошла посещать и утешать заключенных.

Все сидевшие в Шлиссельбургской тюрьме (Попов, Фигнер, Фроленко, Николай Морозов) отдают полную дань самоотверженности княжны Дундуковой-Корсаковой, о которой отзываются с большим уважением. Она действовала умно и тактично, не навязывая своих убеждений, но своим участием и энергией очень хорошо воздействовала на заключенных, которые в большинстве случаев мужественно выносили одиночное заключение.

О жизни и деятельности Марии Михайловны Дундуковой-Корсаковой было помещено немало заметок в газетах и журналах. В Москве Сергеем Махаевым была издана довольно содержательная брошюра, в которой нашла отражение ее обаятельная личность».

В Ленинградском ДПЗ

Это было, когда улыбался

Только мертвый, спокойствию рад.

И ненужным привеском болтался

Возле тюрем своих Ленинград.

Анна Ахматова


«13/IV-1957 г. № 4-V-057

Постановлением Президиума Ленинградского Городского Суда от 19/III-1957 г. постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 31/III-1935 г. в отношении Аксаковой Т.А. отменено за отсутствием состава преступления. Аксакова Т.А. считается по этому делу реабилитированной.

Зам. пред. Ленгорсуда — (Барканов)».

Справку, полученную мною с опозданием на 22 года, я ставлю в виде эпиграфа, чтобы помочь людям, не верящим на слово, рассматривать события, описываемые в этой главе, под надлежащим углом зрения. Итак, начинаю.

Когда я 11 февраля 1935 года, имея в руках повестку, паспорт и чемоданчик с бутербродами, плиткой шоколада и сменой белья, вошла в двери дома НКВД на углу Литейного и Шпалерной, меня провели в один из верхних этажей и предложили подождать в коридоре. Через полтора часа я увидела, как из дверей ближайшего кабинета вышла и молча проследовала мимо меня жена Юрия Львова, Ольга Ивановна. Вскоре я была приглашена в тот же кабинет.

После обычных вопросов о месте жительства, работе и т. п. следователь (по-видимому, не из самых важных) задал мне странный вопрос: «Скажите, кого Вы знаете из князей?» На это я ответила, что в мое время «князья» не составляли какой-то особой касты. Они были рассеяны по всей массе моих знакомых и перечислить их мне очень трудно. «Но чтобы не тратить даром времени, — добавила я, — скажите прямо, что вас интересуют Львовы!» — «Почему вы так думаете?» — «Это очень просто, — продолжала я, — я только что видела Ольгу Ивановну Львову выходящей из вашего кабинета». — «Ну, расскажите, какие отношения у вас со Львовыми». — «Вопрос слишком общий. К разным представителям этой семьи я отношусь по-разному, да и они ко мне, надо думать, тоже».

Я вкратце осветила «львовский вопрос», и разговор перешел на другие темы: мои поездки за границу, Сережа Аксаков, все то, что уже, по-видимому, было зафиксировано ранее в моем личном деле и интереса не представляло. Следователь, уходя с протоколом, чтобы показать его высшему начальству, даже сказал: «Ну, вот, если вы работаете в вечернюю смену, вы еще поспеете на занятия».

Вернулся он менее любезным: по-видимому, в высших сферах он узнал, что моя участь — вне зависимости от протокола — уже предрешена, и объявил, что для «выяснения некоторых обстоятельств» я должна быть задержана. Внутренними переходами меня провели в тюремный корпус и, претерпев процедуры обыска, фотографирования en face и в профиль, а также снятия отпечатков пальцев, я очутилась в небольшом полутемном помещении с деревянными нарами, где должна была провести ночь. (Распределение по камерам производилось утром.)

Кроме меня, там находились три женщины, из которых одна, молодая еврейка, металась из угла в угол и, видимо, переживала тяжелую внутреннюю драму. На меня, наоборот, нашло какое-то торжественное спокойствие. Когда я думала, что по тем самым коридорам, по которым вели меня, проходили и Шурик, и папа, что где-то поблизости находится Володя Львов, мое пребывание в ДПЗ казалось мне вполне логичным и закономерным.

Среди ночи засов загремел, дверь приоткрылась и надзирательница, возгласив: «Аксакова! Возьмите свой перстень» — вручила мне отобранное во время обыска кольцо, которое я неизменно носила с 14-летнего возраста (оно было подарено бабушкой Александрой Петровной «за операцию аппендицита»). Мои соседи соскочили с нар и закричали: «Почему ей отдают кольцо, а нам нет?» — Надзирательница буркнула в ответ: «А вам какое дело? Может быть, Аксакову завтра выпустят. Вас это не касается!» — и захлопнула дверь. Тут пошло что-то невообразимое: поверив, что я действительно накануне освобождения, все наперебой начали давать мне адреса родных и поручения, которые смешивались в моей голове в общую путаницу. Энергичнее всех меня атаковала та молодая особа, которая металась, как пантера в клетке: она оказалась аспиранткой какого-то литературоведческого института, комсомолкой, недавно вышедшей замуж за ответственного партийного работника. Арест ломал не только ее карьеру, но и личную жизнь.