Семейная хроника — страница 110 из 142

То, что нас ожидало за колючей проволокой, будет предметом повествования следующей главы.

В исправительно-трудовом лагере

В результате того, что громадные суммы были брошены в 1937 году на устройство новых мест заключения, на всех окраинах страны, как грибы после дождя, росли участки, обнесенные колючей проволокой с несколькими дощатыми бараками или просто палатками посередине. Это были лагпункты, которые весной 1938 года должны были принять заключенных из переполненных до отказа тюрем. Лагеря, организуемые по течению реки Вычегды, снабжались через станцию Мураши железной дороги Киров — Котлас. От этой маленькой станции шел 600-километровый тракт до столицы Коми АССР Сыктывкара (бывший Усть-Сысольск), и по этой дороге зимой 1937 года беспрерывным потоком двигались машины с начальствующими лицами и со всем тем, что создавало для нас «условия». Этапы заключенных впоследствии шли на баржах по Вычегде.

Уготованный мне судьбой Локчимлаг, то есть лагерь, расположенный близ Локчима, притока Вычегды в ее верхнем течении, в первый же год своего существования дал дефицит в 13 миллионов рублей. Этому, вероятно, способствовало то, что столовые и магазины для начальства были снабжены самыми изысканными вещами, от шампанского до свежих фруктов включительно. Все это продавалось по твердым, другими словами, весьма низким ценам. В 1939 году подобную вакханалию прекратило распоряжение свыше, может быть, потому, что контраст между условиями жизни за колючей проволокой и вне ее пределов переходил границы допустимого, но скорее — из соображений экономии. Во всяком случае, местные «калифы на час» должны были сократить свои аппетиты.

Но и при наличии заманчивых материальных условий подобрать начальствующие кадры было, по-видимому, нелегко. Мало кто из лиц с прочным служебным положением соглашался на такую «работенку». В лагеря ехали люди, чем-либо провинившиеся и стремившиеся себя реабилитировать. Это, конечно, стало большим злом, и тем ярче выделялись на этом фоне авантюристов исключения из общего правила — хорошие люди. Тут я должна оговориться, что в поле моих наблюдений попадали только мелкие начальники — от начальника лагпункта и ниже, а также вольнонаемные сотрудники, имевшие доступ в зону. С крупными начальниками я не встречалась.

Мое первое столкновение с «властью на местах» произошло сразу же после того, как я вступила на территорию Котласского пересыльного пункта, и потому я перехожу к последовательному изложению событий.

В числе лиц, принимавших наш этап, был начальник участка Мельников, человек с совершенно круглым, красным лицом грубого склада. При этом один глаз его не то косил, не то был подернут бельмом. Вид был страшноватый, и вскоре мне пришлось убедиться, что это был не только «вид».

Котласский лагпункт представлял собою огороженную площадь, на которой стоял один дощатый барак в форме буквы «П» и несколько палаток. Два вновь прибывших женских этапа были помещены в левом крыле этого барака — довольно грязном помещении с нарами. Наш этап, старостой которого была я, состоял почти из одной 58-й статьи, другой же этап был «пестрого» состава, в чем я не замедлила убедиться. Едва мы, полумертвые от усталости, сняли с плеч вещевые мешки и расположились на нарах, как в проходе возникла жестокая драка между двумя молодыми особами в кокетливо надвинутых на лоб и приподнятых сзади (по уркацкой манере) косынках. Дрались они за какого-то Сашку-парикмахера, называя друг друга подходящими к случаю именами. С расцарапанными лицами и всклокоченными волосами, они в конце концов были политы водой и растащены в разные стороны.

Наутро начальник лагпункта Мельников в сопровождении коменданта пришел наводить порядок и приказал посадить зачинщиц драки в карцер. Он уже собрался уходить, когда его взор упал на довольно грязный пол нашего помещения. Кинувшись к бочке с водой, он увидел за ней мусор, окончательно рассвирепел и потребовал к себе старост. Вышли я и одна из представительниц «преступного мира». Мельников на нас долго кричал за то, что мы у него в бараке «змей развели», — по его мнению, прежде чем входить в эту конюшню, мы должны были вымыть и выскоблить пол. Мы этого не сделали, и потому меня, как старосту, посадили в карцер, где я очутилась с одной из ревнивых Кармен.

Помещение было только что построенное, необжитое, напоминавшее каменный мешок. Со стен текла вода. Зато Кармен уже была настроена мирно и посоветовала мне лечь спать. Мы улеглись рядом на дощатых нарах, и я согрелась за ее широкой спиной и под полой бушлата, которым она меня накрыла. К вечеру нас водворили обратно в зону. Таково было мое первое соприкосновение с лагерным начальством.

Тем временем на пересыльный пункт стали прибывать новые этапы, и мы тщетно старались понять, что все это значит, против кого, в конце концов, направлены репрессии. Состав заключенных был крайне разнообразен: тут были врачи, священники, жены крупных партийных работников, немцы Поволжья, кавказцы. Кто-то рассказывал, что ехал с отцом Ягоды, другие утверждали, что сидели с женой Тухачевского и сестрой Радека. Одним словом, понять ничего было нельзя, и я, выкинув на время из головы вопросы общего порядка, занялась собственным устройством. Вспомнив, что когда-то посещала курсы Иверской общины сестер милосердия, я об этом заявила и была включена в штат организованного в одной из палаток стационара. В этом оказалось мое спасение!

Среди безрадостных клочков земли, именуемых лагпунктами, как оазисы в пустыне, располагались медицинские учреждения, в которых шла жизнь, отдаленно напоминавшая человеческую, и тот, кто так или иначе мог зацепиться за спасительный утес санчасти, уже не погружался in profundis, а держался на приемлемом уровне. Заплативши за преимущество принадлежать к медработникам ценой своего здоровья и больших физических страданий, я все же с неизменной признательностью смотрела на свой белый халат, выведший меня из общего барака и избавивший от многих других напастей.

Но возвращаюсь к первому времени моего пребывания в лагере. В одно прекрасное утро в добавочной зоне, отделенной от нас колючей проволокой, мы увидели пестрые халаты, белые чалмы и смуглые лица, производившие странное впечатление на фоне северного неба. Это был грандиозный этап, пришедший из Ташкента. Несчастные «дети юга» были в пути очень долго, и этапу, по-видимому, предшествовало длительное тюремное заключение, потому что в больницу стали поступать люди в высшей степени скорбута. Некоторые из них совсем не могли разогнуть коленных суставов и ползали на четвереньках. Кожа их была покрыта красными точками, переходившими местами в багровые пятна, из десен шла кровь.

Трагедия усугублялась тем, что эти узбеки, таджики и туркмены ничего не понимали в случившемся. Вопросы «Где мы?» и «За что все это терпим?» — стояли в их черных широко раскрытых глазах. В палате они хватали первое попавшееся полотенце, окручивали им голову и часами сидели на койке, поджав под себя ноги, слегка покачиваясь и бормоча какие-то слова, по-видимому, молитвы. Гибли они сотнями, как цветы, в жестоких условиях северных лагерей.

В ту пору я еще не обрела профессионально-спокойного отношения к людским страданиям, и мне не нравился разговор врачей (тоже заключенных), расценивавших наших больных как «неповторимый материал для изучения скорбута III». На Пезмогском лагпункте, где я провела последующие четыре года, жителей Средней Азии было немного, но зато там я близко соприкоснулась с судьбой двух братьев-таджиков и сказала себе: «Вот это надо запомнить на всю жизнь!»

В хирургическое отделение поступил с остеомиелитом предплечья таджик лет 35–40 по имени Шабук. Это было кроткое создание с некрасивым лицом, но очень выразительными, грустными глазами. Долгое время его лечили, долбили ему кости, но без хороших результатов. Пришлось отнять руку по локоть. За время пребывания Шабука в отделении я узнала его историю. Жил он на юге Таджикистана, недалеко от афганской границы. У отца была плантация опийного мака, и продукция, по-видимому, сплавлялась контрабандным путем в Афганистан. В семье было несколько сыновей. Однажды младший, любимец отца по имени Али-Мамед, отправился с опием через границу и не вернулся. Отец послал старшего, наименее любимого сына, Шабука, на его розыски. Тот покорно пошел, попал в руки ГПУ, получил 58-ю статью и очутился на Вычегде, где теперь медленно и мучительно угасал.

Однажды с площадки перед хирургическим отделением раздался крик, мы выбежали и увидели, что Шабук, как безумный, мчится к воротам зоны — он увидел Али-Мамеда, прибывшего с новым этапом. Это было на редкость счастливое стечение обстоятельств — лагерные участки, как песок морской, были рассыпаны по северу. Братья обнялись, но это оказалась была последняя радость. Али-Мамед прибыл с открытой формой туберкулеза легких. Месяца полтора он просидел, поджав ноги и обвязав голову полотенцем, на койке туберкулезной палаты, а потом умер. Через год за ним последовал Шабук, предварительно пережив вторую операцию. Ему пришлось ампутировать руку уже не по локоть, а по плечевой сустав.

Много страшного прошло перед моими глазами, но лица этих братьев — грустный взор Шабука и красивые, изможденные черты Али-Мамеда, увенчанного чалмой из больничного полотенца, с какой-то особой четкостью врезались в мою память. Может быть, потому, что я сказала себе: «Не забудь!» И не забыла.

В начале моей лагерной медицинской карьеры со мной работала расторопная сестра Клава Путинцева. Это была рослая светловолосая молодая девушка со смеющимися глазами, добродушная и веселая, родом из Челябинска; десять лет она получила за то, что, «работая сестрой в детском доме, с целью вредительства, закапала в глаза этим детям ляпис заведомо слишком высокой концентрации» (таково было предъявленное ей обвинение). Ничего подобного на самом деле, конечно, она не делала, а произошло другое. Клава принадлежала к тому типу женщин, о которых Пушкин в дни своей молодости писал:


Как ты прав, оракул Франции,