Семейная хроника — страница 112 из 142

Когда от меня остались одни кости и я оказалась, говоря медицинским языком, совершенно «обезвожена», мне стали подкожно вводить большое количество физиологического раствора — как известно, это весьма неприятная процедура. Когда мне всаживали в здоровое бедро толстую и довольно тупую иглу, я говорила: «Это больно, но, конечно, лучше, чем съесть котлету».

К зиме на зоне закончилась постройка большого больничного барака, куда меня и перевели из хирургического отделения. Этот перевод ознаменовался новым мучением: за дощатой перегородкой в небольшой каморке поместили сошедшего с ума молодого татарина или башкира, который день и ночь без перерыва кричал попеременно две фразы: «Батыра, батыра!» и «Вулю-пулю!». Вуль был начальником лагеря, которого никто из нас не видел, так что фраза «Вулю-пулю», по-видимому, прельстила шизофреника своей рифмой. Никуда нельзя было скрыться от этого несмолкаемого крика, перебивавшего действие морфия и усугублявшего мои страдания.

Дней через десять несчастного малого куда-то увели — и в палате наступила тишина, но не замедлило появиться другое зло — холод. Зима 1938–1939 годов в северных краях была исключительно сурова. Наша палата обогревалась жестяной печкой-времянкой, и ночью температура резко падала. Лежа без сна, я наблюдала, как на рассвете гвозди, вбитые в стену, покрываются белыми снежными шапочками, но до меня холод не доходил — спасала покрывавшая одеяло старенькая меховая шуба, в которой я когда-то ездила на московские балы и которая теперь была известна всему лагпункту под названием «ласковая шуба Татьяны Александровны».

В начале болезни у меня случилась приятная встреча — к моей постели подошла новая сестра, жена сына художника Поленова. Мужа моей новой знакомой в бытность его студентом я встречала у Мартыновых под именем Митя Поленов. Поленовская усадьба на Оке сначала оставалась неприкосновенной, а после смерти художника в ней устроили музей и дом отдыха для артистов Большого театра. Молодые Поленовы продолжали там жить до 1937 года, когда были арестованы Тульским НКВД, привезены в Котлас и там разъединены. Анна Павловна попала в Пезмог и о судьбе мужа ничего не знала.

Так как в системе лагерей любили перебрасывать людей с одного участка на другой, то и Анна Павловна Поленова вскоре была переведена на нашу агробазу, а потом на какой-то дальний лесопункт. Насколько я слышала много лет спустя, и она, и ее муж благополучно вернулись в Поленово.

С нежной благодарностью вспоминаю я санитарку Таню Плешакову, бывшую монашку, терпеливо ухаживавшую за мной во время болезни. Нрава она была неунывающего и даже происходила из поселка Улыбовка Бяковского района Пензенской области. (По этому адресу я писала письма ее племянникам.) Несмотря на свою расторопность, Таня была плохим грамотеем и говорила, что работает «округ перцьённой», то есть в хирургическом отделении. Мы смеялись, но она не обижалась.

В числе обслуживающего меня персонала была массажистка Анна Ивановна Самохотская, особа лет шестидесяти, эстонка по национальности. В молодости она жила в Петербурге, имела хорошую практику, но, выйдя замуж за бухгалтера, переселилась в Свердловск. Муж работал в банке, она — в Институте травматологии и ортопедии, и жизнь их была бы образцом мелкобуржуазного благополучия, если бы не трагический конец.

В начале 30-х годов в Эстонии умерла мать Анны Ивановны, и последняя, получив официальное разрешение, съездила за оставшимся домашним имуществом. Этот факт, по-видимому, был где-то зафиксирован как «связь с заграницей». В 1937 году Анну Ивановну арестовали и обвинили в том, что, по заданию извне, она испортила всю физиоаппаратуру Института травматологии и ортопедии. Несчастная женщина не верила своим ушам, так как знала, что аппаратура в полном порядке. Видя ее испуг и поняв, что имеют дело с человеком, привыкшим слепо подчиняться приказам свыше, решили пойти обманным путем. Ошеломленную Анну Ивановну уговорили подписать обвинительный акт, так как «это простая формальность, необходимая для блага родины по причинам ей еще непонятным». В случае выполнения этого «патриотического акта» ее обещали немедленно отпустить домой. В результате — признанное вредительство и десять лет заключения.

Справедливости ради я должна отметить, что в конце концов, по ходатайству мужа, дело Анны Ивановны было пересмотрено и она получила реабилитацию еще в лагере, где просидела не десять лет, а четыре года. Анна Ивановна вернулась в Свердловск, но вряд ли это возвращение было радостным — мужа она не застала, он умер, имущество оказалось расхищено, а квартира — занята чужими людьми. Это мы узнали из присланной ею открытки.

Но я возвращаюсь к главной теме моего повествования, в данном случае — моей болезни. Когда зима перевалила за половину и стало чувствоваться приближение весны, случилось то, чего никто не ожидал: я стала есть и перестала просить морфий. Дело пошло на поправку. Хождение сначала при помощи двух костылей, а потом одного, доставляло мне сильные боли, но к этому следовало привыкать. В результате неправильного лечения бедренный нерв попал в спайки, образовалась мышечная контрактура левого тазобедренного сустава, и эти необратимые явления до сих пор напоминают мне при каждом шаге о том, что я побывала в «ежовых рукавицах».

В медицинской жизни участка произошли тем временем перемены. Готлиба куда-то перевели, и на место главного врача прибыл с инвалидного участка Шудога доктор медицины Лев Васильевич Сахаров, прекрасный человек, о котором речь будет ниже.

Для начальников построили новую больницу, и потому их прежнее хирургическое отделение с оборудованной операционной было обнесено колючей проволокой и вошло в состав «зоны». С половины лета 1939 года я, сильно прихрамывая и порой еще прибегая к костылю (с чем упорно боролся Лев Васильевич) стала работать в этом возглавляемом Алексеем Семеновичем Никульцевым «чистом» хирургическом отделении.

Жила я частью в кабинке при больнице, частью в общем бараке, и в течение пяти лет перед моими глазами протекала жизнь этого весьма своеобразного людского объединения — исправительно-трудового лагеря. Мои наблюдения над различными сторонами этой жизни составляют содержание трех отдельных очерков.

А. Лагерные начальники

Написав название, я подумала: «Как правы люди, считающие общие понятия лишенными конкретного смысла». Хотя понятие «лагерные начальники» гораздо более узко, чем «человечество» или «общественность», но оно вмещает в себя столько разновидностей, что требует детального рассмотрения.

Самый значительный вывод, который я сделала от соприкосновения с начальствующими лицами, заключался в том, что даже в таких предельно строгих рамках, как исправительно-трудовые лагеря, у них остается возможность проявить свою индивидуальную сущность.

В начале этой главы я уже сказала несколько слов об общих установках лагерной жизни в 1937–1938 годах и о моем первом столкновении с начальником Котласского пересыльного пункта Мельниковым. Уплывая вверх по Вычегде в середине лета 1938 года, мы освободились от власти этого мелкого сатрапа и попали в Пезмоге под мягкую руку начальника Ромашвили. Последний управлял недолго, но оставил хорошую память. Когда одна из наших женщин была направлена зачем-то на квартиру начальника, хозяйка дома была с ней очень приветлива, напоила кофе — только попросила не очень об этом рассказывать.

После Ромашвили появился начальник Кантемиров, молодой, красивый, откуда-то с Северного Кавказа. Обладая кукольным неподвижным лицом, он, как автомат, проходил по «вверенному ему участку» и на заключенных смотрел так, будто вместо них было пустое место. Кантемиров был очень ограничен в мышлении и предпочитал молчать, чтобы как-нибудь не уронить своего достоинства. Только один раз он вышел из состояния мумификации. Это произошло в то утро, когда выведенный им из равновесия з/к врач Ширяев закричал на весь лагпункт: «Вы надо мной теперь издеваетесь, а я был, есть и буду врачом. Вы же, если вас отсюда уберут, пойдете подметать улицу!» За удовольствие это сказать Ширяев заплатил карцером, от общих работ его спасло отсутствие обеих стоп — он ходил на протезах.

При Кантемирове, на протяжении нескольких лет, суд и расправу вершили комендант Нарсесьян и его помощник Кабакьян. Первый был тупой, самодовольный, но, к счастью, малоактивный человек. Зато Кабакьян, бывший участник бандитской шайки, сверкая красивыми черными глазами и ослепительным оскалом, поспевал всюду. Минутами он бывал беззаботен, весел и даже симпатичен, и тут же, с простодушием дикаря, мог совершать самые отвратительные поступки.

В один прекрасный день в больницу доставили человека преклонного возраста, которого Кабакьян подвесил к верхним нарам за ноги, головой вниз, за то, что тот отказался отдать ему полученные из дому деньги. Доктор Сахаров поднял дело, и царствованию Нарсесьяна и Кабакьяна положили конец. На их пост был, невзирая на его 58-ю статью, назначен ингуш Тунгуев, и годы, прошедшие с тех пор, как я покинула лагерь, не ослабили воспоминания об этом прекрасном коменданте. Всегда спокойный, выдержанный, он выполнял свои обязанности с большим тактом. Когда из женского барака, заселенного монашками, в канун праздников раздавалось слишком громкое церковное пение, на пороге появлялась высокая фигура Тунгуева, который тихо просил женщин «не забывать, где они находятся», и удалялся. Характерно, что порядка при Тунгуеве стало больше, чем было до него.

Когда в 1941 году Кантемиров отправился на фронт, его пост занял Александр Александрович Мосолов, человек добрый, простой, но взбалмошный и пьяница. Благотворное влияние на Мосолова можно было оказывать через его любимую дочь Верочку, которая была милым созданием и служила машинисткой в управлении за зоной. Летом 1943 года, перед моим освобождением, Мосолов выдал мне справку о пятилетнем медицинском стаже в лагере (которую, по уставу, он мог бы и не давать), и эта справка послужила мне путевкой в дальнейшую жизнь. Поэтому я чувствую благодарность к Мосолову, с которым до этого у меня был конфликт. Случилось же вот что.