Всем в лагере было известно, что я почти не ем хлеба и очень страдаю от отсутствия сахара. Поэтому ко мне часто приходили люди из мужского барака менять полученные ими микроскопические дозы сахарного песку на хлеб. Однажды ко мне явился какой-то подозрительный субъект, взял мой хлеб, положил на стол узелочек, в котором было якобы 100 грамм сахарного песку, и убежал. В узелке оказалась зола. Стоявший тут санитар возмутился и побежал за жуликом, крича: «Он нашу сестру обманул». В пылу азарта он чуть не сбил с ног проходившего по мосткам Мосолова. Последний, будучи «не совсем в порядке», не стал разбираться, в чем дело. Услышав, что сестра Аксакова что-то меняла, счел это недопустимым и снял меня с медицинской работы. Весь лагпункт пришел в движение. Вольнонаемная начальница санчасти целую неделю «вправляла» Мосолову мозги, пока я отсиживалась в бараке. Наконец она решила действовать через Верочку — приказ был отменен и я благополучно приступила к работе.
К числу не прямых, а косвенных начальников принадлежал начальник КВЧ (культурно-воспитательной части). На этом посту в 1940 году оказался молодой человек по фамилии Криштал, который почему-то решил, что я могу быть ему полезна. Пригласив меня в свой кабинет, он конфиденциально сообщил, что пишет стихи и очень желает сотрудничать в газетах. Меня же он просит просмотреть его произведения, подлежащие опубликованию, и навести на них последний лоск. То, что я увидела, было так плохо, что исправлению не поддавалось. Поэтому я заново написала два стихотворения на данные мне Кришталом темы. Он подписал их своим именем, и стихи вскоре появились в Сыктывкарской газете. Криштал был в восторге, под сурдинку благодарил меня и тут же дал на исправление «лирические» стихи, в которых фигурировала какая-то «Клавочка в белоснежном белье». От этого дела я под каким-то предлогом отказалась.
Вскоре положение Криштала пошатнулось. Случилось это так: он выступил с лекцией о Горьком перед многочисленной аудиторией в помещении клуба. Дословно привожу отрывок из этой лекции, которая доставила моей приятельнице Любе Емельяновой и мне много веселых минут. Криштал говорил: «Когда царское правительство узнало образ мыслей Горького… оно стало его презирать; однако рабочие повсюду устраивали манифесты. В конце концов враги народа убили… нет, вернее сказать, умертвили Горького». По несчастному для Криштала стечению обстоятельств, во время лекции вошел неожиданно приехавший начальник северных лагерей Решетников. Послушав минут пять, он сказал коротко и ясно: «Прекратить эту халтуру». С тех пор я видела Криштала лишь один раз: в день объявления войны он снимал со столбов репродукторы.
Криштал был на нашем горизонте явлением комическим, не более. Проделки коменданта Кабакьяна были ужасны, но вполне соответствовали натуре дикаря. Виноват в них был не он, а кто-то другой.
Самое же отвратительное воспоминание я сохранила о вольнонаемном враче Золотухине Сергее Александровиче, которым наградила нас судьба за полгода до того, как я и многие другие подобные мне покинули лагерь. Это был только что выпущенный из института мальчишка, невзрачный на вид, злобный и ограниченный. Может быть, при направлении на работу в лагерь он прошел инструктаж о том, что к заключенным нельзя проявлять мягкосердечия. Если так, то эти рекомендации попали на благодарную почву.
С медперсоналом Золотухин был высокомерен, с больными безжалостен. Приходя в терапевтическое отделение, где я работала в последнее время, он прежде всего брался за учебник Кончаловского, где на ходу черпал сведения, которые ему могли понадобиться на обходе, причем читал он не молча, водя глазами по страницам, а пришепетывал, как это делают малограмотные люди. Затем, отложив книгу, он вызывал больных в дежурку и принимался их обследовать, стараясь это сделать как можно болезненнее для пациента. Как сейчас вижу больного с воспалением плечевого нерва и слышу окрик Золотухина: «Стои, стои, не сгинай!» (Молодой врач происходил из крестьян Воронежской губернии и сохранил обороты речи родного села, где, по-видимому, не признают «и» краткого.)
Атмосфера разрядилась самым неожиданным образом: в один прекрасный день Золотухин сел за Кончаловского, склонился на бок и упал на пол. Он был мертвецки пьян. Мы бережно положили врача на кушетку, где он прохрапел до вечера. Этот случай внес разрядку в наши отношения, и Золотухин стал нас замечать.
Я пишу эти строки вполне беспристрастно. Мне лично Золотухин не сделал ничего плохого, но я считаю, что такие врачи не должны уходить от суда людского, так как они не джигиты-головорезы, а, хотя и плохие, но медики.
Приведенный мною образец вольнонаемного сотрудника был наиболее неприглядным. Другие, не будучи по существу злыми или жестокими, все же наподобие пиявок, присосавшихся к обессиленному организму, старались высосать из заключенных возможно больше. Женщин, главным образом монашек, они заставляли вышивать и вязать, расплачиваясь несколькими кусками сахару или небольшими порциями масла.
Со мной был такой случай: ко мне подошла вольнонаемная сотрудница финансовой части и сказала: «В несгораемом шкафу управления лагеря лежат ваши пересланные из Саратова золотые часы. Вам вряд ли когда-нибудь придется их носить, и потому я предлагаю продать их мне. Я вам принесу килограмм сливочного масла, а вы дадите мне доверенность, по которой я получу часы. Я сумею это устроить, а вам, в том положении, в котором вы находитесь, гораздо важнее улучшить свое питание, чем иметь часы, лежащие в сейфе управления». Я отказалась от этой сделки.
Но есть и приятные воспоминания о вольнонаемных начальниках. За год до войны в хирургическом отделении появилась молодая докторша родом из Серпухова. Фамилии ее я не помню, но знаю, что она была Ольга Дмитриевна. Вероятно, она прошла через такой же инструктаж, что и Золотухин. По натуре она была замкнута и даже сурова и потому вначале относилась к нам с заметным холодком. Интересно было наблюдать, как по мере общения с нами это предубеждение исчезает. Лед стал особенно быстро таять, когда Ольгу Дмитриевну начал провожать из столовой инженер Александр Александрович, только что отбывший срок по 58-й статье. В ходе частных бесед он, по-видимому, объяснил ей, что «не так страшен черт, как его малюют» (то есть мы!). В результате в пасхальную ночь 1941 года сестры хирургического отделения получили корзиночку с пирожными и записку «от Ольги Дмитриевны и Александра Александровича».
Хотя, как я уже писала, состав людей, заполнявших в 1938 году исправительно-трудовые лагеря, был необычайно разнообразен, все же напрашивается деление: 1) 58-я статья, 2) преступный мир, 3) прочие, то есть заключенные за бытовые проступки.
В свою очередь, 58-ю статью, на мой взгляд, можно подразделить на три группы: а) интеллигенция, б) церковники и евангелисты, в) нацмены (кавказцы, немцы Поволжья, жители Средней Азии). Настоящий очерк включает главным образом воспоминания о лицах первой подгруппы.
Однажды (это было осенью 1940 года) я зашла в помещение санчасти, где велся амбулаторный прием, и за дощатой перегородкой услышала разговор, привлекший мое внимание не словами, а интонацией. Человек говорил очень быстро, глотая окончания слов, но манера говорить мне понравилась, и я подумала, что эти интонации подходят для моего «салона». («Салоном» в шутку называли дежурку, где я жила и где имела возможность иногда предложить кружку чаю — чашек у нас не было — двум-трем своим друзьям.) На дворе лил дождь. Двери комнаты, где я находилась, отворились, и на пороге показался очень высокий, немного сутуловатый человек лет пятидесяти, в бушлате, с сумкой Красного Креста через плечо. К его ногам, обутым в бахилы, были привязаны подобия галош. Собственно, это были не галоши, а громадные раковины из кордовых пластов. Вокруг пришедшего сразу образовалась лужа, так как одежда его была пропитана водой. Он беспомощно остановился на пороге, развел руками, посмотрел на свою обувь и сказал: «Одним кораблем я когда-то умел управлять, а двумя сразу — не могу!»
Так произошло мое знакомство с бывшим деканом Военно-морской академии, ныне фельдшером санчасти Василием Ивановичем Рязановым. Благодаря его остроумию и познаниям в самых разнообразных областях мой «салон» был блестяще украшен.
Зимой 1940 года санчасть организовала курсы повышения квалификации медперсонала, и Василия Ивановича избрали деканом этого «университета имени Бобриной»[127]. Он же преподавал медицинскую латынь. Упомянув, что медикаменты выписываются в родительном падеже, Василий Иванович переходил на более интересные темы, так или иначе связанные с латынью. Зона беспредельно расширялась, и очарованные слушатели присутствовали на посвящении епископа Кентерберийского, умилялись эпитафией Элоизы на гробнице Абеляра, расшифровывали надписи, вычеканенные на средневековых колоколах, и заучивали латинские пословицы, цикл которых завершался назидательной: «Тасе, jace in furnace» («Молчи и грейся на печке»).
Те «крутые горки», по которым пришлось пройти Василию Ивановичу, крайне расшатали его здоровье. Он был истощен, а для поддержания его крупного тела требовалось много пищи. На помощь пришла спасительная санчасть. Василий Иванович вспомнил, что до того как закончить юридический факультет Одесского университета, он проучился два года на медицинском факультете, следовательно, имеет звание фельдшера. Будучи человеком оборотистым, он взял на себя инспекцию сектора питания и проводил большую часть дня на кухне. Помимо того, что он снимал «пробу» на месте, несколько порций «баланды» сливались «на вынос» в специальную плоскую флягу, которая бесследно исчезала во внутреннем кармане его обширной черной шинели морского образца.
Застраховав себя таким образом от голода, Василий Иванович не смог застраховать себя от холода, в первую же зиму заболел воспалением легких, и «салон» перенесли из дежурки к его койке в больничной палате. Рядом с ним лежал молодой врач Лев Васильевич Заглухинский, сын известного патологоанатома (учился в гимназии Шелапутина с кем-то из Львовых). Он был, безусловно, умен, но обладал плохим характером и склонностью к алкоголю. Зимой 1940 года Заглухинский страдал тяжелой формой радикулита, кряхтел, но все же иногда принимал участие в наших разговорах.