Семейная хроника — страница 129 из 142

В письме от 3 марта Лев Владимирович пишет:

«Шлю Вам два поклона от наших общих знакомых: первый — от Вашего ученика Геры Кашина, юного радиста, попавшего на короткий срок за хулиганство. Второй поклон посылаю Вам с очень серьезным лицом. Он от работника больницы с искусственным черепом (вечно забываю его фамилию). Вы бы сделали доброе дело, если бы написали ему лично или через меня. Он в состоянии тяжелого морального шока. Думаю, что люди с искусственным черепом очень эррективны и в этом лежит причина этого ужасного убийства. Но так или иначе, человечность велит его морально поддержать, и он очень просил меня „что-нибудь Вам про него написать“, и даже, кажется, со слезами на глазах. Он очень нуждается материально».

В начале апреля 1955 года Льва Владимировича перевели из Кировской области в Центральную Россию, в колонию для преступников-инвалидов, находившуюся близ города Плавска (между Тулой и Орлом).

В письме от 20 апреля он пишет:

«Накануне моего отъезда ко мне явился наш общий знакомый с проломленным черепом и, заливаясь слезами, уведомил, что им получен от Вас перевод (на 25 руб.). Я связываю этот перевод с моим письмом к Вам об этом человеке. Поэтому я жду Вашего письма, столь мне морально дорогого. Но главное — мне хочется поблагодарить Вас за то, что я увидел живые, человеческие слезы на глазах убийцы. Эти слезы куда убедительнее и исправительнее, чем всякие иные исправительные мероприятия, в каких бы дозах они ни преподносились.

О быте здешнем написать пока ничего не могу, так как приехал лишь два дня тому назад. Живой пейзаж состоит из безногих, безруких, кривых, слепых, припадочных и прочих гвардейцев, вроде меня. Не могу сказать, чтобы это общество очень поднимало мой дух. Очень развита переверапия, что, по Павлову, обозначает болезнь верхней части головного мозга и выражается в безудержном повторении одних и тех же слов, фраз и мыслей».

Чтобы завершить рассказ о Соломатове, с которым у меня установилась более или менее продолжительная переписка, причем его письма начинались обращением: «Дорогая благодетельница и незабываемый шеф!», добавлю, что, несмотря на рабочие зачеты, он все еще досиживает свой срок в тюрьме.

Соседок с Больничной улицы явно шокировала моя переписка с убийцей, и они очень обиделись, когда я однажды высказала мысль, что он не более виновен, чем их Кольки и Ваньки, которые постоянно пускают в ход ножи. Ему только не повезло — ударь он немного выше или ниже, отделался бы пятнадцатью днями ареста, как их сыновья, и не испытывал бы угрызений совести.

В 1954 году, как известно, наступил «рассвет». Осужденные тройкой (по существу, никем не судимые) стали получать реабилитирующие справки, в которых указывалось, что их дела более чем десятилетней давности «прекращаются за отсутствием состава преступления». В отношении осужденных трибуналом так поступать было неудобно, так как их все-таки судили. Перед ними молча открывали двери мест заключения и предлагали идти на все четыре стороны за исключением Москвы и ее окрестностей.

Так произошло и с Львом Владимировичем. В конце 1955 года он был выпущен за вахту и, так как ехать ему было некуда, поселился тут же в Плавске на частной квартире. Пользуясь тем, что в 1955 году я была реабилитирована и получила свободу передвижения, два раза я навестила его в этом маленьком городе, находящемся в тургеневских местах. (Плавск — это переименованное село Сергиевское, отстоящее в нескольких десятках верст от Спасского-Лутовинова, на его постоялом дворе происходило соревнование певцов из «Записок охотника».)

Работоспособность Льва Владимировича и его жажда умственного труда еще более обострились за годы вынужденного бездействия. Почти все деньги, получаемые от детей, он тратил на книги. Московская кузина Татьяна Борисовна высылала ему периодические издания. Болезненно перенеся утрату черновиков своего романа «Выдуманная жизнь», он настойчиво и безрезультатно ходатайствовал об их возвращении.

От времени до времени он принимался переводить какую-нибудь близкую ему по духу книгу. Так, однажды он предложил мне войти с ним в сотрудничество по переводу романа Арнольда Цвейга «Спор о деле унтера Гриши». Взглянув на это дело реалистически, я ответила, что сотрудничать на расстоянии 1500 км трудно, и теперь вижу эту книгу в чужом переводе.

Несколько позднее Лев Владимирович, уже без всяких «коллаборационистов», занялся переводом исторической повести немецкого юриста Харкенталя о прогремевшем на весь мир благодаря вмешательству Вольтера «Деле Коласа».

В письме от 27 апреля 1957 года он мне пишет:

«Я работаю, по обыкновению, запоем. Перевожу повесть немецкого адвоката о французском (тулузском) предшественнике людей с судьбой, подобной моей. В 1750 году гугенот Колас был казнен за убийство сына, якобы решившегося перейти в лоно непогрешимого католицизма, на самом же деле не убитого, а покончившего жизнь самоубийством. Поводом ко всему этому послужило то, что Колас-сын написал хвалебную поэму об Игнатии Лойоле и представил ее на соискание премии Академии изящных искусств. Этим он скомпрометировал себя перед гугенотами и вызвал жестокий гнев своего отца. Премии ему (как гугеноту) не дали, и, получив пощечины справа и слева, Колас-сын повесился.

Обвинить в убийстве и убрать Коласа-отца было тем более целесообразно, что он вел агитацию за созыв Генеральных Штатов, предусмотренных законом, но никогда не созывавшихся. По этому поводу Вольтер написал трактат „Tolerance“[137], и дело Коласа вошло в историю как пример „законной беззаконности“. Под влиянием Вольтера Колас был реабилитирован (как положено, посмертно). Однако его жена и сын были восстановлены в правах на наследство и даже получили то, что уцелело от рук правоверных “патриотов отечества”.

В Москве одна милая адвокатесса хлопочет, чтобы Маковский, удельный князь переводов, напечатал. Спасибо ей, но с меня хватит оптимистических надежд и пессимистических воспоминаний о них. Так что адрес перевода — Олимп».

Первого февраля 1958 года с Львом Владимировичем произошел первый удар (он очень удивился, когда я назвала его заболевание «инсультом» — он не знал этого слова), однако, через два месяца наступило улучшение, и 27 апреля он пишет:

«Как видите, я уже научился писать. И читать. И ходить. Но как было бы здорово, если бы Вы снова вздумали меня посетить! Мы с Вами так или иначе соприкасаемся уже около 20 лет, и мне кажется, что за эти 20 лет Вам одной говорила душа моя, а не мой распроклятый язык!»

В силу этого, летом 1958 года я вновь предприняла довольно утомительную поездку в Плавск. Ехать надо было по Курской дороге до станции Паточная и со станции идти более двух км пешком. Подъезжая на рассвете к Паточной, я из окна вагона увидела, как бедный Лев Владимирович, спотыкаясь, бежит по склону холма навстречу поезду, и поняла, что мне обязательно надо было приехать.

Проведя в Плавске два дня, я решила возвратиться в Москву автобусом. Прямое, как стрела, шоссе магистрали Москва — Симферополь пересекает Плавск. Сидя на остановке в ожидании машины, и Лев Владимирович, и я, несомненно, думали, что это — заключительный этап нашего не совсем обычного знакомства, хотя старались об этом не говорить. Так оно и вышло: 18 августа 1959 года он скончался быстро и сравнительно безболезненно от второго инсульта.

Еще одной жертвой «бдительности» конца 40-х годов оказался человек мне очень близкий, вошедший в мою жизнь, когда мне было одиннадцать лет и, к счастью, не ушедший из нее до сих пор. Я говорю о подруге моих юных лет Ляле Запольской, ныне Ольге Николаевне Базилевской. В главе «Летние впечатления» этих воспоминаний говорится о постоянной связи детей из Аладина с девочками из Радождева. Потом я рассказывала, как по воскресеньям я приходила на прием к моей подруге Ляле Запольской в торжественный зал московского Дворянского института.

В начале 20-х годов я и Ляля очутились в Калуге, жили очень близко друг от друга в районе Загородного сада и связь между нами была особенно тесной. Мы обе успели стать взрослыми и убедились в общности наших взглядов по всем кардинальным вопросам, включая большую любовь к калужским краям, очарование которых мы одинаково воспринимали. В Калуге Ляля вышла замуж за артиста Художественного театра Владимира Платоновича Базилевского, человека очень интересного и талантливого, и после недолгого пребывания в Минске поселилась с ним и сыном Андрюшей в Москве, на углу Большой Никитской и Скарятинского переулка. Стены их просторной комнаты были увешаны фотографиями артистов Художественного театра с милыми надписями и рисунками Кустодиева (один рисунок изображал Владимира Платоновича в роли Пер Гюнта, другой — его же, в черкеске — память о годах войны в Дагестанском полку).

Ляля преподавала немецкий язык в школе, Владимир Платонович работал в Центральном аэродинамическом институте, Андрюша рос, и все было хорошо, пока Базилевский не заболел туберкулезом легких, к которому имел предрасположение, и не умер в 1932 году в возрасте сорока пяти лет.

Живя в Калуге, а потом в Ленинграде, я довольно часто бывала в Москве и неизменно останавливалась в Скарятинском. Только ссылка в Саратов и потом пребывание в лагере разлучили меня с Лялей.

Приезжая не совсем легально из Вятских Полян, я ночевала у тетки Наталии Петровны, а днем часто бывала у Базилевских, где жизнь текла если не весело, то спокойно. Ляля продолжала преподавать в школе, ее сын Андрюша, который успел побывать на войне и получить два ранения, женился и поступил в Физкультурный институт.

Каково же было удивление, или вернее смятение чувств, когда весною 1948 года я узнала, что Ляля арестована и осуждена Военным трибуналом на двадцать пять лет с конфискацией имущества «по статье 58-8 через 17». Когда я расшифровала эту формулу и узнала, что 58-8 — это терроризм, я уж совсем отказалась что-либо понимать! Добавление «через 17» несколько смягчало дело, указывало на то, что подготовляемый террористический акт не совершился, однако двадцать пять лет заключения с конфискацией имущества — это не шутка!