Семейная хроника — страница 139 из 142

Мой отец, не терпевший легкомысленного отношения к архивным документам, и к тому же находившийся в состоянии раздражительности от неизлечимой болезни, поручил Василию Николаевичу Батюшкову немедленно изъять тетрадь у Лермонтова и переслать ему, что Батюшков и сделал.

Впоследствии я несколько раз просила отца дать мне возможность сделать необходимую Николаю Геннадьевичу выписку, но отец каждый раз говорил: «Не проси! Не дам!» Только после смерти отца, считая, что срок давности проступка Лермонтова истек, мы с Ольгой Шереметевой сделали выписку, на основании которой было получено подтверждение из костромского архива.

К сожалению, Лермонтову сравнительно недолго пришлось пользоваться пенсией «за дядю Мишу»! Здоровье его стало резко ухудшаться. Проболев года два тяжелой формой бронхоэктатической болезни, он скончался в московской больнице в октябре 1965 года и похоронен на кладбище Донского монастыря среди своих родственников Трубецких.

Последние годы жизни его были скрашены Эрикой Александровной Вяренгруб, которая никогда не забывала оказанную ей когда-то услугу и окружала его, уже тяжело больного, неизменной заботой. В качестве редкого и счастливого исключения, муж ее, Вернер Мартынович, вернулся из лагерей живым и даже сравнительно здоровым. После реабилитации они получили в Кирове квартиру и мечтают ее когда-нибудь обменять на Таллин.

Двоюродный брат Лермонтова, убежденный холостяк, Петр Григорьевич Трубецкой, говоривший «я — величина неженимая», к огорчению и удивлению всех кировчан, был «похищен» приехавшей туда навестить свою высланную родственницу Тоню Комаровскую Ксенией Петровной Истоминой: он не только на ней женился, но и усыновил ее двух взрослых сыновей, дав им свою фамилию. (Последнее не понравилось его родственникам, как здешним, так и заграничным, которые стали называть этих молодых людей «лже-Трубецкими».) Петр Григорьевич и его жена поселились в местечке Рыбное под Рязанью, куда был переведен Всесоюзный институт пчеловодства, при котором работала Ксения Петровна, доктор биологических наук. Я их там два раза навещала и видела, что «убежденный холостяк» вполне доволен своей жизнью. Но и это оказалось кратковременным — сравнительно молодой, веселый и как будто бы здоровый Петруша Трубецкой неожиданно для всех, проболев два-три месяца, скончался от рака мочевого пузыря.

Заметив, что мои записки превращаются в сплошные некрологи, хочу вспомнить «для разрядки» один забавный эпизод, относящийся к последним годам моего пребывания в Вятских Полянах.

Среди моих учениц по Школе рабочей молодежи была высокая, стройная девица с энергичным профилем и прекрасными, вьющимися белокурыми волосами, Раиса Подрезова. Несмотря на то, что она завершила свое педагогическое образование в Крыму и затем была направлена на работу в Бессарабию, она меня не забывала и между нами велась переписка. Лет через пять Раиса Ивановна вернулась в Поляны, где жили ее родители, и стала одной из выдающихся учительниц города.

Вернувшись из какой-то командировки (дело было в годы первых полетов в космос), она с волнением сообщила мне слух о том, что еще ранее сын известного конструктора Ильюшина — Владимир Сергеевич — разбился, совершая какой-то пробный полет, остался жив, но лежит в гипсе, тогда как о его подвиге никто не знает, так как это дело «засекречено». Раиса Ивановна решила исправить эту несправедливость, и пионерский отряд ее школы был назван именем Владимира Ильюшина.

Подходило 1 мая, и, узнав, что я собираюсь в Москву, Раиса вручила мне 5 рублей, прося купить букет и отвезти его от имени пионеров их шефу. (Адрес дома и номер квартиры на Ленинградском шоссе прилагался.) Я приняла это поручение, но достать букет накануне праздника оказалось трудно. То, что мне удалось купить на рынке, было полузавядшим, и вдобавок, когда я ехала на автобусе, букет оказался настолько стиснутым, что превратился в связку прутьев.

Найдя указанную мне квартиру, я с чувством неловкости робко позвонила. Мне открыла приятная пожилая дама, провела меня в столовую и сказала, что ее сын после двухлетнего лежания в гипсе теперь стал на ноги и сейчас ко мне выйдет. Действительно, минут через десять появился, опираясь на палку, очень милый молодой человек лет тридцати. Протягивая ему то, что когда-то было букетом, я сказала: «Мне очень стыдно вручать вам этот веник! Я плохо справилась с поручением, данным мне пионерами отряда, носящего ваше имя в городе Вятские Поляны, и прошу меня извинить». На это Ильюшин с жаром воскликнул: «Какое значение имеет вид букета, когда это эмблема!»

Тут же я была приглашена к чайному столу, Владимир Сергеевич демонстрировал, как он после двух лет лечения стал хорошо ходить, упирая на то, что попал в автомобильную катастрофу, я смеялась над тем, что мне пришлось выполнять несвойственную мне роль представителя пионеров, и вдруг мой взор упал на висящую на стене картину маслом, изображающую синее море и две хорошо знакомые мне скалы. Я спросила Владимира Сергеевича: «А почему у вас висит изображение острова Капри?» Тут последовало всеобщее удивление — как я могла сразу узнать это место? Мне пришлось рассказать о своем посещении Италии в юные годы и, главным образом, о своем переводе «Сан-Микеле», после чего Владимир Сергеевич сообщил мне следующее. «За несколько месяцев до моей катастрофы я ездил в Италию и посетил Капри. Будучи потом два года прикованным к постели, я пристрастился к живописи и воссоздал то, что меня особенно поразило во время путешествия. Так возникла моя картина „Капризианская бухта“ — изображение того места, которое вы так быстро узнали».

Моя дружеская переписка с Ильюшиным продолжалась еще некоторое время — он прислал мне журнал со своими «статьями летчика-испытателя», а когда вышел мой перевод «Сан-Микеле», я ему отправила книгу с соответствующей надписью.

Но возвращаюсь к своим собственным делам.

Получив не только одну, а целых две бумаги о реабилитации — одну по высылке из Ленинграда, а другую по лагерям, — и обе «за отсутствием состава преступления», я, естественно, оказалась в смятении чувств: следует ли мне предпринимать переселение в город, куда меня теперь, в сущности, ничто не влечет?! Я боялась наплыва тягостных воспоминаний, боялась ломки своей убогой, но до известной степени налаженной жизни, и не могла решиться на связанные с переездом трудности.

А трудностей этих было немало! Надо было в течение года после реабилитации приехать в Ленинград, прописаться у кого-нибудь из знакомых, собрать все сведения о занимаемой до высылки квартире, стать на учет для получения жилплощади и примерно два года ждать этого получения, ежемесячно являясь на регистрацию. Все это я узнала от Вареньки Ланской-Тьебо, с которой рассталась в Саратовской тюрьме и которая оттуда попала в лагеря при станции Сухобезводная на реке Уфе. Пробыв там десять лет, она соединилась с дочерью Надей и внучкой Наташей (брат и муж погибли) и жила с ними в Челябинске. Получив реабилитацию, Варенька, желая, ради своих «девочек», поскорее вернуться в Ленинград, предприняла все вышеупомянутые шаги, но, не имея материальной возможности жить в Ленинграде до подхода очереди на площадь, уехала в Бологое, поступила там на работу и ежемесячно ездила на регистрацию.

Такая перспектива меня пугала, и я уже совсем было решила навеки оставаться в Полянах, когда услышала по радио, что Хрущев и Булганин, празднуя (с некоторым опозданием) 250-летие основания города на Неве, горячо прославляют доблесть его жителей. Основываясь на их речах, я сочла своевременным напомнить, что и мне, невинно пострадавшей ленинградке, следовало бы предоставить без промедления жилплощадь. Вряд ли мое письмо дошло до Хрущева, но оно было переслано в Ленинградское жилищное управление, откуда я получила ответ, что «в настоящее время жилплощадь мне предоставлена быть не может за неимением таковой». Это было как раз то, что мне было нужно. Я положила этот документ в ящик письменного стола, чтобы сказать в случае надобности: «Сроков я не пропустила, заявку на площадь подала, но была так деликатна, что предоставила вам время построиться!»

Такая предусмотрительность объясняется тем, что с тех пор, как я осознала потенциальную возможность возвращения в Ленинград, мой образ мышления стал неустойчивым. Слушая по радио модную в то время ленинградскую песенку: «Мокнут прохожие, мокнет милиция» –


Мокнут прохожие, мокнет милиция,

Дождь на Фонтанке и дождь на Неве.

Вижу я милые мокрые лица —

Голубоглазые в большинстве


— я ловила себя на мысли: «А почему бы мне, в сущности, к этим лицам не присоединиться?!»

Пораздумав еще три года, я все же в 1967 году переехала в Ленинград, и начался тот сравнительно благополучный, «мелкобуржуазный» период моей жизни, о котором я, перефразируя слова оптимиста Панглоса из «Кандида» Вольтера, говорю: «Всё к лучшему в этом лучшем из миров».

Тому, как это все произошло, будет посвящена следующая и последняя глава.

Жизненный круг замыкается

И вот я вновь на тех самых берегах Невы, где я хотя и не блистала, но родилась! Моему переселению предшествовало много хлопот и много сомнений. Прожив в Вятских Полянах двадцать четыре года, я привыкла к этому месту, привязалась к некоторым людям и страшилась крутого поворота своей судьбы. И все же я отважилась подать документы о реабилитации в Ленинградский жилотдел для предоставления мне комнаты.

Это произошло в 1965 году. Весь дальнейший ход событий я отдала в руки судьбы, хлопоты о получении жилища — в руки моих друзей, а сама поплыла по течению. Неторопливое течение это, порою задерживаемое бюрократическими преградами, а порою оживляемое стараниями моих друзей, за два года все же принесло меня к берегам родного города, и с весны 1967 года я стала обладательницей небольшой комнатки на бывшей Гуляр-ной улице в тихом районе Петроградской стороны.

Как растение, пересаженное на новую почву, я сначала должна была «переболеть». Научившись до некоторой степени преодолевать смятение чувств при наплыве воспоминаний, я и по сие время не могу, проезжая по Дворцовому мосту, не думать об отце, стоявшем в 1918 году под штормовым ветром на молу Петропавловской крепости в ожидании смертной баржи, которая его каким-то чудом миновала; или у Ростральных колонн не вспоминать (что уже менее трагично!), как в 1930 году с риском возможных неприятностей выносила из здания Археографической комиссии свезенные туда и не оплаченные Академией отцовские книги, и среди них знакомый с детства «Petit Larousse», который, будучи переслан в Турух