Семейная хроника — страница 15 из 142

кондуктор утверждал, что первая остановка будет не ранее чем через два часа. Положение создалось неприятное.

Наконец поезд подошел к станции, которая оказалась историческим местом: это была Павия. Мама, дядя Коля, бабушка и Сережа вышли на перрон, увитый плющом и виноградом. Поезд угрохотал дальше, и наступила полная тишина. Начальник станции мирно спал, и стоило больших трудов добиться у него аудиенции, а еще бóльших — объяснить ему, в чем дело. Перебивая друг друга, все четыре путешественника говорили: «Signor barba bianca con Signorina perdita Milano — les bagages aussi!»[15] Итальянец был сильно выпивши, но слушал их с добродушной улыбкой. Затем он долго думал и наконец, на ломаном французском языке, произнес незабываемую фразу: «Старый джентльмен встретится, может быть, с девицей… — Жест неуверенности. — С багажом… — Категорический жест отрицания. — Никогда!» Это было так мило, что, забыв все распри и тревоги, все покатились со смеху.

При помощи благодушного начальника станции Па-вия, усадившего их в обратный поезд, бабушка, мама, дядя Коля и Сережа уже к утру были с нами в отеле «Кавур». Багаж тоже нашелся.

Вилла m-me Bariquand «Le Paradou» — конечная цель нашего путешествия — находилась в той части Ментоны, которая непосредственно прилегает к итальянской границе. Гостя там, мы с Сережей часто ходили к мосту St. Louis, соединявшему две страны в местечке Вентимилья. (С этого моста, как нам рассказывали, имели обыкновение бросаться в пропасть проигравшиеся жертвы рулетки.) Был январь месяц, и Ривьера в это время находится во всей своей красе: лазурное небо, лазурное море, стены, увитые цветущими растениями, апельсиновые деревья со спелыми плодами — но всё так хорошо известно, что не нуждается в описании.

Вилла, где мы жили, стояла на возвышенности среди чудесного сада; тут были и куртины, засаженные различными породами кактусов, и небольшие бассейны, обложенные туфом, на поверхности которых плавали водные растения, и мандариновые рощи, и так называемые pergola — решетчатые беседки, со стен которых свешивались вьющиеся розы. Над вторым этажом дома возвышалась башня, с верхней площадки которой открывался прекрасный вид. Помню, как однажды нас спешно созвали наверх: на горизонте ясно вырисовывались очертания Корсики.

Овдовевшая незадолго до нашего приезда, хозяйка дома своим высоким ростом и авторитетным тоном напоминала жандарма. С бабушкой и дедушкой ее связывала долголетняя дружба — она была искренне рада их приезду, а мы все проходили в виде «обязательной добавочной нагрузки». Самой беспокойной частью этой нагрузки был, конечно, дядя Коля, по всему виду которого ясно было, что тон дома «Бариканши» ему не нравится. Он был корректен, учтив, но за обедом демонстративно брал обыкновенную человеческую порцию, а не кошачью, и, подставив к себе поближе графин с красным вином, пил это вино в неразбавленном виде, вместо того чтобы подкрашивать им воду, как это, по-видимому, полагалось. Во всяком случае, удивленная хозяйка дома однажды спросила у grand-maman: «А с вашим зятем все в порядке?»

Для нас с Сережей очень приятным оказалось пребывание здесь трех барышень de Gerus, которые гостили одновременно с нами на правах бедных родственников и были очень милы — как сами по себе, так и по отношению к нам. Игра дяди Коли в Монте-Карло была неудачна — система себя не оправдала, — и его потянуло домой. В конце января он распрощался с grands-parents, оставшимися на Ривьере на более долгий срок, и мы направились в обратный путь через Париж и Берлин.

После ослепительных образов Венеции и ярких красок побережья зимний Париж с его пасмурным небом и мокрыми тротуарами показался мне тусклым. Я еще не доросла до понимания этого единственного в мире города. Зато мама чувствовала себя в Париже как рыба в воде, всё ей было мило, знакомо, и она старалась показать мне как можно больше интересного. В моих отношениях с матерью уже намечался тот легкий оттенок camaraderie, который с годами еще более усилился и был мне очень приятен. Мы понимали друг друга с полуслова, и мне ни с кем не бывало так весело, как с ней.

Раза два или три мы ездили из Парижа на семейные обеды к oncle Albert'y, брату дедушки, жившему в Сен-Клу. Это был высокий сухой старик, горный инженер по образованию. Дядя Альберт рано овдовел и имел единственную дочь Fanny, которую очень любил, но держал в большой строгости. Незадолго до нашего приезда Фанни Эшен вышла замуж за офицера Генерального штаба Шарля Кон-де, который при знакомстве поцеловал мне руку и назвал меня ma petite cousine. Кроме Фанни, на семейных обедах я видела другую мамину двоюродную сестру, Элизу Марсильяк, и трех ее дочерей, с детства известных нам с Шуриком по фотографии как «Ивон, Симон и Лимон» (на самом деле они были Ivone, Simone и Suzanne).

Кульминационным пунктом семейного обеда обычно становилась прекрасная индейка, начиненная каштанами, которую сам хозяин мастерски разрезал тут же за столом. Барышни Марсильяк, подставляя тарелки, восклицали: «Oh! que c'est gros!», но потом прекрасно справлялись со своими порциями. Разговоры на этих семейных сборищах не блистали разнообразием, обычно вертелись вокруг подаваемых блюд или состояния здоровья присутствующих. В продолжение целого часа могли также обсуждаться подробности расписания поездов и маршруты дилижансов.

Все же дядя Коля чувствовал себя в Сен-Клу лучше, чем у Бариканши, и когда дядя Альберт, выходя из-за стола, хлопал его по плечу и говорил: «Коля! Маленький стакан кирша», он находил, что старик очень мил.

Но время шло, срок, назначенный для нашего путешествия, истекал, и в начале февраля 1906 года, почти не задерживаясь в Берлине, мы вернулись в усмиренную Москву. Начался период русской жизни, который потом стал именоваться «годы реакции».

Гимназические годы

В семидесятых годах прошлого века двумя выдающимися педагогами того времени — Софьей Александровной Арсеньевой и Львом Ивановичем Поливановым — были учреждены в Москве в районе Пречистенки две гимназии: Арсеньевская и Поливановская. Связь между этими школами была самая тесная; если сыновья учились у Поливанова, то дочерей отдавали к Арсеньевой. Преподавание было в большинстве случаев общее, почти все учащиеся знали друг друга, и, начиная с 6-го класса, между ними возникали юношеские романы. Бывали случаи пересылки записок в карманах пальто математика Игнатова, который, переходя с урока на урок, не подозревал, что играет роль почтового голубя.

Поливановцы не имели казенной формы, носили штатские пальто, мягкие шляпы и черные куртки с ременным поясом без бляхи[16], что нам казалось очень элегантным.

Когда я в 1902 году поступила в 1-й класс, Софья Александровна Арсеньева была уже стара и отошла от непосредственного руководства школой[17]. Она жила в левом крыле большого особняка барона Шоппинга[18], занимаемого гимназией, и появлялась, только когда случалась какая-нибудь неприятность и требовалось ее воздействие. Быть вызванной на «ту половину», как мы называли апартаменты начальницы, не предвещало ничего хорошего.

Арсеньева была дочерью архитектора Александра Андреевича Витберга, друга Герцена по вятской ссылке. Приходя на «ту половину», мы видели на стене гостиной созданный отцом Софьи Александровны проект прекрасного, но неосуществленного храма Спасителя на Воробьевых горах.

Непосредственное ведение гимназических дел было в руках племянниц Софьи Александровны: Марии Николаевны и особенно Александры Николаевны Дриневич. Злые языки отмечали некоторую семейственность в управлении школой, но беды от этого никакой не было; все родственники начальницы — Арсеньевы, Дриневичи, Витберги — были людьми высокой порядочности и эрудиции. Классной наставницей моей в продолжение восьми лет была тоже родственница Софьи Александровны — Надежда Николаевна Сагинова (урожденная Мерчанская), отличавшаяся мягкостью и женственностью. Коса, спускавшаяся до колен и собранная в узел на затылке, так оттягивала ей голову, что она должна была иногда распускать узел и становилась в такие минуты очень моложавой.

Ко мне Надежда Николаевна относилась хорошо и только в старших классах, когда моя «непосредственность» стала бить ключом и я, не умея сдерживать натиска обуревавших меня впечатлений, постоянно собирала вокруг себя род веча, прозвала меня «кумой».

Мой день, когда я была в младших классах, протекал так: без четверти восемь в мою комнату входила Даша, красивая каширская крестьянка, сестра служившей у Ольги Николаевны Шереметевой Дуняши, и будила меня словами: «Вставай, подымайся, рабочий народ!» Даша жила у нас десять лет, и я была с ней в большой дружбе. Третья ее сестра, Наташа, впоследствии перешла к нам от Тютчевых. Она считалась маминой горничной, и Даша говорила: «У меня и у сестры Наташи по трое господ. У нее Александра Гастоновна, Николай Борисович и Альфа, а у меня — барышня и два голубя» (в большой клетке на Пречистенском бульваре жили две египетские горлинки, подаренные мне Шуриком).

«Рабочий народ» в моем лице вставал очень туго. Без десяти девять я, опаздывая, вылетала с книжками на крыльцо Удельного дома, сбегала по лесенке на Пречистенский бульвар и мчалась по Пречистенке. Ежась от холода и глядя на багровый диск солнца, я говорила едва поспевавшей за мной Даше: «Сегодня мороз», на что Даша неизменно отвечала: «Мороз, барышня, а денежки тают!»

Гимназия находилась как раз напротив пожарной части с каланчой. Из ворот со звоном иногда выезжала пожарная команда, и в санях проносился, козыряя мне, московский брандмейстер Гартье с лихо закрученными усами на умном лице французского склада. В низкой просторной передней меня встречали швейцар Александр, маленький толстый старик, топтавшийся на месте, как медвежонок, и его жена, дельная быстрая старушка Наталья, ведавшая больше тридцати лет и вешалками, и кипяченой водой, и подаванием звонков.