ведении!» О печальном будущем Коли Львова я буду говорить позднее, пока же ограничусь упоминанием, что по окончании Поливановской гимназии он поступил в Петербургский университет и мы с ним никогда больше не виделись.
Теперь, чтобы не нарушать хронологической последовательности моего повествования, я должна сказать несколько слов о нашем переезде в большой Удельный дом и о том, что этому переезду предшествовало и сопутствовало. Весной 1907 года выяснилось, что Григорий Николаевич Вельяминов уходит в отставку и вся их семья переезжает в Петербург. Естественным кандидатом на его должность начальника Московского удельного округа был его помощник Николай Борисович Шереметев.
Обсуждение вопроса принять или не принять возможное назначение вызвало первый серьезный раскол между ним и мамой. Отказаться от должности, дававшей большие преимущества, было безрассудно, хотя бы потому, что дяде Коле оставалось семь лет до пенсии, размер которой зависел от последнего оклада. Дядя Коля в душе сознавал правильность этих доводов, но каждый раз, когда слышал их из маминых уст, вставал на дыбы, упрекал ее в честолюбии, говорил, что не хочет ответственности, официального положения, большой квартиры, что мечтает жить в маленьком домике с «геранью на окнах» и если кто-нибудь — не дай бог! — представит его к придворному званию, он от него откажется и не станет тратить деньги на шитый золотом мундир.
Мама ничуть не настаивала на придворном звании (которого, кстати, никто и не предлагал), но горячо советовала принять должность начальника округа. Этого делать не следовало. Мама была плохим дипломатом и передала мне по наследству неумение учитывать обстановку и ждать, когда желаемое, как спелое яблоко, само упадет в руки. Мы обе всегда кидались в бой, начинали доказывать то, что само собой разумелось, и тратили на это много лишних сил.
Когда, наконец, Николаю Борисовичу предложили новый пост, он согласился промучиться семь лет, но «ни одного часа более», и весь этот срок терзал маму, доказывая, что мучается из-за нее. Никаких «мучений», по существу, удельная служба ему не причиняла, с подчиненными у него были прекрасные отношения, дело было ему хорошо знакомо, а большая квартира давала возможность устраивать любимые им спектакли и приглашать друзей-актеров, которые широким потоком хлынули в анфилады Удельного дома. Тут были и знаменитости — Ермолова, Садовская, Южин, — и рядовые «труженики сцены»: режиссеры, бутафоры, суфлеры. Всякий, кто имел лишь малейшее отношение к Малому театру (Художественный театр он не любил), был у Николая Борисовича почетным гостем.
Будучи человеком скромным и не имея преувеличенно-высокого мнения о своих актерских способностях, он все же считал своим истинным призванием сцену. Некоторые актеры льстили любезному хозяину, говорили, что считают его «своим», и этим еще более забивали ему голову. Примером такой беззастенчивой лести была стихотворная надпись, сделанная Осипом Андреевичем Правдиным при вручении им своего портрета. Привожу стихи, посвященные Николаю Борисовичу, дословно:
Позволь сказать по дружбе, беспристрастно,
Театр — вот настоящий твой удел,
А ведомство твое желает ежечасно
Связать тебя у дел.
Актеры же друзья давно то видят ясно,
Что если бы у их стоял бы ты у дел,
Сумел бы ты вернуть, традициям согласно,
Театру — старый блеск, себе же — свой удел!
Дядя Коля был явно смущен и сказал: «Ну, уж это слишком!» И все же правдинская лесть подлила масла в огонь негодования против судьбы, закрывавшей ему пути к сцене. Как мог прямодушный и бескорыстный Николай Борисович предполагать в ту пору, что через несколько лет, когда он порвет с «уделами» и станет «у их дел», все эти друзья-актеры повернут ему спину. (Все, за исключением Александра Ивановича Южина, который раньше не льстил, а потом не отвернулся.)
Но возвращаюсь к весне 1907 года. Переезжая в Большой дом, мама плакала и говорила, что это переселение далось ей большой ценой, что она не ждет для себя ничего хорошего на новом месте. Одна я была довольна: во-первых, я не чувствовала никакого влечения к «домикам с геранью», а во-вторых, ежедневно бывая у Вельяминовых, уже привыкла к Удельному дому, любила красоту его фасада, доминирующего над всем Пречистенским бульваром, его закоулки, лесенки, антресоли. У Вельяминовых, живших большой семьей, квартира была переполнена вещами; наша же мебель, очутившись в обширном помещении, показалась мне странно уменьшившейся в размерах. Мамин кабинетный рояль, например, затерялся в углу центральной залы. В некоторых комнатах оставалась казенная обстановка. Так, в гостиной, примыкавшей к зале, стояла штофная мебель цвета терракота, пол был затянут ковром такого же цвета; во всех парадных комнатах висели бронзовые люстры.
Я очень любила главную лестницу, место наших с Димой игр; внизу, как я уже описывала, два египтянина подпирали головой входную арку; во втором этаже лестница расходилась на две стороны и с площадки открывался вид на просторные дворы, на одном из которых работала электрическая станция, снабжавшая током удельные здания. Справа возвышался золотой купол храма Христа Спасителя, а еще ближе стояла небольшая церковь Ржевской Божьей Матери, позади которой прятался проход в Большой Знаменский переулок.
Мои апартаменты находились в двух этажах: небольшая спальня с квадратными окнами находилась наверху и к ней вела винтовая лестница; классная занимала самую уютную, угловую комнату бельэтажа, окна которой выходили на террасу, заколоченную досками и покрытую снегом зимой, но оживавшую весной, во время цветения сирени и подготовки к экзаменам. Каменные ступеньки вели в небольшой, но тенистый сад, отделенный от Пречистенского бульвара глухой стеной, но с балкона было видно все, что делается на улице до самой Арбатской площади. Готовясь к экзаменам, я там часто сидела и, как владетельная дама, с высоты стены посылала приветствия и пожелания экзаменационных успехов стоявшим внизу поливановцам. Один из них, Владимир Долгоруков, даже говорил своему товарищу Вовке Матвееву: «Люди ходят перед экзаменами к Иверской, а ты — к Сиверской».
В предыдущей главе я упоминала, что у Николая Борисовича, кроме главной страсти к театру, была вторая страсть — к охоте; основной же чертой его характера было желать того, чего в данный момент у него не было. Так, летом он тосковал о театре, а зимой — о лесах, болотах, диких утках и тетеревах. Удельной службы он не любил, но к своим обязанностям относился чрезвычайно добросовестно и во время ревизии неутомимо обследовал удельные лесные угодья на таратайке и пешком, имея при себе ружье на случай, если из кустов вылетит рябчик или вальдшнеп.
Охотничьи интересы связывали его с тремя управляющими удельными имениями — Николаем Александровичем Прохоровым, Кондратием Соколовским и графом Николаем Алексеевичем Толстым.
Старший из них своей длинной, тощей фигурой напоминал Дон Кихота, был молчалив и ничем не замечателен. Зато Соколовский обладал талантом художника-карикатуриста, и в один из годов «реакции» создал интересное графическое произведение «Похороны Земского дела Московской губернии».
История этой карикатуры такова: по своей должности дядя Коля должен был принимать участие в земских собраниях (как представитель самого крупного землевладельца Московской губернии — Удельного ведомства). Вместо себя он иногда посылал на заседания Соколовского, который, не теряя даром времени, делал зарисовки и собрал целую галерею силуэтов земских деятелей. Эти отдельные наброски он потом объединил в интересную композицию, экземпляр которой я бережно хранила до 1937 года. Теперь, не имея рисунка перед глазами, я вряд ли смогу по памяти назвать всех изображенных на нем лиц. Вот что я помню: траурные дроги везут гроб с надписью «Земское дело Московской губернии», а персонажи вокруг колесницы делятся на «угробляющих» и «оплакивающих» («правые» и «левые»). Первые предшествуют гробу. Это: факельщик Бартенев, конный жандарм князь Черкасский и хор певчих, впереди которого во фраке с развевающимися фалдами на цыпочках порхает регент Петр Александрович Базилевский. С камертоном в руках он внимательно вслушивается, кто, где и как поет. Певчие изображены в кафтанах Синодального хора. Среди них высокий силуэт молодого Петра Владимировича Глебова, горбоносый профиль Павла Александровича Тучкова, приземистая фигура Ломакина, завитки длинных усов барона Черкасова. Позади катафалка идут «оплакивающие»: Павел Долгоруков, Головин, Шипов, Челноков, Мартынов, Грузинов и за ними толпа крестьян. Граф Толстой выдающимися способностями не обладал, но не нравиться не мог. Его открытое лицо, облагороженно-монгольского типа, было очень привлекательно. Толстой вырос в степном Борисоглебском уезде Тамбовской губернии, немного занимался хозяйством, много охотился, рано женился, был плохим мужем и хорошим сыном. Материальные дела его были далеко не блестящие. Имение Бурнак, где жила старая графиня с младшим сыном Никитою, заложили, пришлось поступить на службу. В 1905 году Николая Толстого назначили управляющим Быковским удельным имением, и он стал бывать на Пречистенском бульваре. С женой в то время он разошелся, и случайная встреча у нас в доме с Татьяной Константиновной Котляревской изменила ход жизни обоих.
Тут в мое повествование входит новое лицо, заслуживающее обстоятельного описания: в кругах дворянско-цыганской богемы послереформенной Москвы большой известностью пользовался Константин Степанович Шиловский, человек очень талантливый и столь же беспутный. Под конец жизни он сделался актером и под фамилией Лашивского играл сначала у Корша, а потом (в 1888–1893 годах) в Малом театре.
Женат он был на светлейшей княжне Имеретинской и имел трех детей (Тюлю, Сашку и Вовку), но бросил семью, увлекшись некоей Марией Порфирьевной Савельской (урожденной Веретенниковой), на которой и женился, предварительно посвятив ей модный в 80-х годах романс «Тигренок». Трудно себе представить женщину более некрасивую лицом, чем Мария Порфирьевна, но она была хорошо сложена, и ей одной известные чары сделали так, что после Шиловского она вышла замуж за Дмитрия Константиновича Сементовского-Курилло, а затем, после смерти последнего, в 1911 году похитила у той же Марии Константиновны Шиловской ее второго мужа Остроградского, за которого вышла замуж четвертым браком. (О моей встрече с Марией Порфирьевной в Висбадене в 1924 году и ее трагической смерти я буду говорить в свое время.)