Неразлучная с ней Настя Солдаткина была рослой, красивой девушкой, несколько порывистой и сумбурной. В ней не было Сониной «законченности», но она была преисполнена благородных порывов, и мне нравилось, когда в ее глазах появлялась искра какого-то милого озорства. Соне и Насте поручались наиболее ответственные заказы. Они обладали прекрасной техникой, и никогда я не видела в их руках работ подобных моей скатерти с рыбками. Они умели давать отпор Глобе, который с ними пререкался, но в конце концов считался.
Три года, связанные с пребыванием в Строгановском училище, мне кажутся теперь если не самыми счастливыми, то, во всяком случае, самыми безмятежными годами моей жизни.
Закончить училище мне не пришлось — я ушла из 3-го класса, выйдя замуж, — но приобретенная специальность по вышивке очень мне пригодилась в дальнейшем. Помню, как в 1921 году в Калуге ко мне впервые пришли две барышни и попросили вышить им «винивьетки» на платье. За этой первой «винивьеткой» последовали многие другие, которые неизменно выручали меня в трудные дни и заставляли добром поминать Строгановское училище.
Лето 1912 года — Штеры. Бородинская годовщина
Если с разводом моих родителей наша семья раскололась на две части и раскол был так глубок, что я, оставшись у отца, пять лет не видела мамы, то с передачей меня ей отношения в семье наладились. Два или три раза в год мы с мамой ездили в Петербург, причем папа всегда встречал нас на вокзале. Шурика отец брал с собой только тогда, когда у него не было занятий. Брат воспитывался в строгости и в свои детские и юношеские годы получил максимум того, что было необходимо для его развития.
Восьми лет он был помещен в приготовительный класс очень модного в то время Тенишевского реального училища. Под влиянием отца, желавшего, чтобы он приспособился к какому-нибудь инженерному ремеслу, десятилетний Шурик болтал, что обязательно будет горным инженером, и собирал коллекцию минералов. Громадное значение для брата имело то, что в промежутках между 1905 и 1909 годами он неизменно сопровождал отца в его поездках по Европе и изъездил ее вдоль и поперек — отсюда его большая осведомленность в делах искусства.
Учась в Тенишевском училище, Шурик не носил формы, что служило к его украшению. Форма никогда ему не шла, так как мундир обезличивал присущую ему элегантность. В возрасте 10–12 лет Шурик был очень красивым мальчиком, и его фотография в матроске не без основания выставлялась в витрине фотографии Буассона на Невском.
Лето 1906 года папа и Шурик проводили на даче в Петергофе, причем при брате в виде ментора состоял студент Технологического института Вилли Кониц, которого потом сменил его товарищ Сергей Петров. Оба они, как бывшие ученики «Annenschule», прекрасно знали немецкий язык, и под их воздействием Шурик в возрасте тринадцати лет уже произносил длинные тирады из Шиллера и Гете. Немецкие стихи, в которых я была тоже сведуща, меня, в конце концов, поражали мало, но когда в один из моих приездов в Петербург я услышала, как Шурик в подражание граммофонным пластинкам поет оперные арии, я была крайне удивлена. Пел он полушутливо, но так приятно, что я приходила в восторг и чувствовала себя членом утиной семьи, в которой вывелся лебедь. (У нас кроме Шурика никто не пел.)
В 1908 году, будучи неудовлетворен постановкой учебного дела в Тенишевском училище и убедившись в отсутствии у Шурика склонности к точным наукам, отец перевел его в Шестую гимназию, находившуюся у Чернышова моста, где брат доучился до 8-го класса. По моим наблюдениям, гимназические годы были каким-то глухим периодом его жизни и ничего выдающегося ему не дали.
В 1911 году наступили крупные изменения. Папу назначили начальником Самарского удельного округа, и ему предстояло на несколько лет покинуть Петербург. Шурика надо было поместить в закрытое учебное заведение, и, по его настоятельной просьбе, папа остановился на Александровском лицее.
Весною 1911 года брат прекрасно выдержал вступительный экзамен в 4-й (последний гимназический) класс лицея. Заминка вышла только с английским языком, который он никогда раньше не изучал, и по этому предмету была дана переэкзаменовка на осень. Решили направить Шурика в Аладино, а мне вменялось в обязанность за лето натаскать его по-английски. Перед окончательным переселением в Самару папа поехал лечиться в Карлсбад, а Шурик, впервые со времени раннего детства, появился в Аладине.
Если в семье Сиверсов Шурик был признанным любимцем, то в семье матери он не находил столь восторженной оценки. Только одна тетя Лина Штер, сестра бабушки, встретив его в Ялте (Шурик гостил у папиных друзей Качаловых, ехал верхом и соскочил с лошади, чтобы ее приветствовать) говорила: «Вы все не понимаете, насколько Шурик очарователен!»
В Аладине на первом месте стоял Сережа, на втором я, на третьем Ника, а затем уже шел Шурик, которого, кстати говоря, это ничуть не огорчало. Он относился к этому вопросу с полным равнодушием, облеченным в милую форму, и, не находя нужным «бороться с ветряными мельницами», почему и считался в Аладине jemenfich'истом и эгоистом[42]. (Определение, не лишенное некоторой доли правды).
Летом 1911 года мама, Шурик и я жили во флигеле, заднее крыльцо которого выходило в липовую аллею. В особой пристройке стояли большие пяльцы, за которыми я расшивала холщовую скатерть украинско-строгановским узором. В 1926 году я отвезла эту скатерть в Ниццу, где ее купили как «образец русского искусства».
Я уже говорила, что в мои обязанности входило заниматься с Шуриком английским. Впоследствии, проведя два лета подряд в Англии, он обогнал меня в знаниях, но в память этих первых уроков, благодаря которым он поступил в лицей, я стала называться darling teacher. В моем альбоме, погибшем в 1937 году, имелась запись Шурика с таким обращением. Далее шло: «В те дни, когда в стенах лицея я безмятежно расцветал, писал я эти строки моей дорогой Таташе».
Не всегда, однако, наши отношения носили столь идиллический характер: бывали и ссоры, и все они падают, насколько я помню, на лето 1912 года, когда нас отпустили в самостоятельное путешествие по Волге.
Весною Шурик переехал в Москву, перейдя в 3-й (первый студенческий) класс лицея, с золотым шитьем на воротнике и духом лицейского патриотизма в сердце. Он бредил лицейскими традициями, лицейской дружбой, 19 Октября. Из его рассказов я узнала, что в сквере на Каменноостровском, лицом к училищу, стоит памятник Александру I с надписью «Он создал наш лицей», а позади здания, в саду — другой памятник — Пушкину, с надписью «Genio Loci» («Гению места»). Мне было поведано, что все лицеисты между собой на «ты» (даже с теми, кому восемьдесят лет), что бывшим лицеистам не принято оставлять визитную карточку — у них надо «расписываться», что колокол, возвещавший уроки, будет в день окончания разбит на куски и каждый лицеист будет всю жизнь носить его осколок на часовой цепочке, что 71-й курс очень любит своего классного наставника Николая Александровича Колоколова, который почему-то называется «ананас», и что расшалившиеся воспитанники окружают его кольцом и поют: «Все мы любим ананас, ананас не любит нас!», что французский язык преподает виконт де Мирандоль, что самые приятные товарищи — это Ермолов по прозванию Брикита и Коля Муравьев по прозванию Мурка и что брат называется в классе иногда «Сивка-Бурка» (производное от Сиверс), но чаще «мальчик Сашка».
Обо всем этом мы с увлечением говорили на борту «самолетского» парохода[43], спускаясь по Волге от Ярославля до Хвалынска и осматривая попутно все, что попадало в поле нашего зрения. Конечной целью поездки было навестить отца в Самаре и погостить в деревне у Довочки Давыдовой.
Материальная сторона поездки лежала на мне: у меня были деньги, билеты, документы. Я, может быть, слишком педантично понимала свои обязанности и ограничивала Шурика в тратах на вкусные вещи. В обычное время на этой почве между нами не могло бы произойти конфликтов, так как вкусности я любила тоже, но тут я боялась не уложиться в бюджет. Первая стычка у нас произошла в Нижнем. Осматривая город, мы зашли в гастрономический магазин, и Шурик попросил меня купить шоколаду, дорогого печенья и еще что-то. Я отказала. Тогда он, не входя в бой с ветряными мельницами, с самой очаровательной улыбкой подошел к продавщице и попросил завернуть то, что он хотел. Мне оставалось идти к кассе и платить. Объяснение произошло в каюте. Шурик терпеливо выслушивал мои упреки, подъедая шоколад.
Приближаясь к Казани, я решила быть умнее и в магазин с Шуриком не ходить. Все же ему удалось выпросить у меня копеек 50 мелочью, и он исчез в толпе татар, окружавших пристань. (В город, отстоящий в восьми верстах, мы заехать не успели.)
Войдя через час после отбытия от пристани в каюту, я увидела странную картину: Шурик катался по койке, смеясь и издавая нечленораздельные звуки. У него происходила борьба с какой-то замазкой, в которую он впился зубами и от которой уже не мог освободиться. Это была купленная у татар сладость, называемая кос-халвой. Эту кос-халву следовало разбить на куски молотком, но никак не впиваться в нее зубами.
Таким образом, минуя Самару (отец был в отсутствии — объезжал свой округ), мы спустились до Хвалынска. На пристани нас ждала тройка. Кучер передал мне записку, в которой Довочка советовала дождаться утра в специально заказанном для нас номере гостиницы, так как проезд ночью через место, именуемое «Таши» — небезопасен. (Давыдовское имение Благодатное отстояло в 25 верстах от Хвалынска.) Мы последовали этой рекомендации и провели мучительную ночь в гостинице, где на нас напали какие-то необыкновенные москиты: от их укусов кожа покрывалась багровыми пятнами и пузырями.
На утро мы, с попорченными лицами, сели в прекрасную рессорную коляску и покатили по ровным полям, показавшимся мне после пересеченного ландшафта средней России очень скучными. Усадьба Благодатное стояла на краю села на плоском месте. Тут же в низких берегах извивалась река Терешка. Вокруг двухэтажного, очень комфортабельного, но лишенного всякого архитектурно