го стиля дома был разбит сад с акациевыми аллеями и цветниками. Сад этот казался зеленым островом среди безбрежных, засеянных пшеницей полей. Благодатное было или куплено Давыдовым, или получено с материнской стороны, так как родовое поместье Дениса Васильевича находилось в Сызранском уезде и принадлежало beau frère'y Довочки, Николаю Николаевичу.
Дарья Николаевна встретила нас более чем радушно. Незадолго до этого она овдовела, чувствовала себя одинокой, и наш приезд был для нее некоторым развлечением. Меня же, кроме того, она, видимо, искренне любила и всячески баловала. Мой день начинался с того, что я заказывала знаменитому на весь Петербург повару Алексею Ивановичу свои любимые блюда (курицу с рисом и мороженое). Потом мы с Дарьей Николаевной шли купаться на Терешку. В 12 часов раздавался звон колокола, и все отправлялись на широкую площадку между усадьбой и сельской церковью, где за длинными столами обедали дети из окрестных деревень (предыдущий год был неурожайный, и Дарья Николаевна организовала за свой счет детское питание, при раздаче которого почти ежедневно присутствовала).
Когда спадал дневной жар, мы ехали кататься и останавливались иногда на высоком берегу Волги. Глядя на пустынную, перерезанную островами и отмелями реку, расстилающуюся на десятки верст к северу и югу, на бескрайние заволжские степи, я испытывала щемящую тоску. Может быть, это было предчувствием тех горестей, которые мне суждено было перенести впоследствии на тех же волжских берегах, в тех же саратовских краях.
Верстах в двенадцати от Благодатного находилось имение Медемов, и мы раза два были у них в гостях. Семейство состояло из графа Александра Оттоновича, человека энергичного, занимающегося земской деятельностью, его жены, урожденной Чертковой, молчаливой дамы с красивыми темными глазами, двух дочерей, не представлявших для меня интереса по молодости лет, и брата хозяина Юрия, молодого человека с умным лицом, ходившего в поддевке, но собирающегося с осени служить в Кавалергардском полку.
Третий брат Медем (кажется, Дмитрий), которого я один раз видела в Благодатном, «опростился», женился на крестьянке и жил на мельнице, расположенной по течению реки Терешки, вследствие чего он шутливо назывался «фон-цурмюллен»[44].
Летом 1912 года у Медемов гостили брат и сестра Нарышкины, которые, оставшись сиротами, воспитывались у их родственницы княгини Голицыной (жены известного своими чудачествами князя Льва Сергеевича, пионера русского виноделия, владельца имения «Новый Свет» в Крыму). У этих детей Нарышкиных была какая-то сомнительность в законности происхождения, и петербургский свет, допустив их в свою среду, все же называл их «Нарышкины-дворняжки».
Любочка Нарышкина была очень недурна собой и преисполнена «петербургского тона», тогда как ее брат Вадька считался неисправимым шалопаем. (Он учился во Второй гимназии вместе с двоюродным братом Сережей.) За обедом в Благодатном Шурик и Вадька Нарышкин подчас так расходились, что Довочка грозила им пальцем, говорила «Прекратите!», но сама не могла удержаться от смеха, глядя на их выходки.
Проведя у Дарьи Николаевны две недели, мы распрощались с милой хозяйкой, условившись, что во второй половине августа она приедет в Москву на торжества по случаю столетия Бородинской битвы и остановится у нас на Пречистенском бульваре.
Очередной пароход компании «Самолет» повез нас вверх по Волге до Самары, где нас ждал папа, вернувшийся к тому времени из служебных поездок по своему округу (так называемых «ревизий»).
Удельный дом, где находилась квартира отца, стоял немного ниже главной, так называемой Дворянской улицы, шедшей параллельно Волге. С балкона открывался прекрасный вид на реку, но в комнатах было пустовато. Зная, что его пребывание в Самаре носит временный характер, папа перевез из Петербурга только часть своей библиотеки и самые необходимые вещи. Хлопотами по переезду и налаживанием хозяйства ведала жившая уже более пяти лет в доме домоправительница Александра Ивановна, человек очень преданный отцу, но доставлявший Шурику неприятные минуты своими многословными и не всегда удачными наставлениями. Александра Ивановна была родом из деревни с берегов Волхова и в полном соответствии с этим говорила: «Я своим глазам видела евонные проделки». Из ее уст можно было услышать фразы вроде «ваша мамаша бросила вас, как котят». Говорилось это без желания нас обидеть, как простая констатация факта, но такие слова были не совсем приятны для «котят».
Впоследствии Александра Ивановна покрыла себя неувядаемой славой, показав большую преданность отцу в первые тяжелые годы революции, а мне — в 1935 году. Но об этом я буду говорить в свое время.
В Самаре я провела две недели. Днем мы с Шуриком ходили на теннисную площадку, находившуюся позади театра, гуляли в Струковском саду, вечером катались по Волге на моторной лодке или посещали кинематограф «Триумф», куда иногда нам удавалось затащить и отца, с большим трудом оторвав его от рукописей и родословных карточек, представлявших для него значительно больший интерес, чем Аста Нильсен и Макс Линдер. Свое пребывание в Самаре папа использовал для работы в архивах. К самарскому периоду относятся напечатанные им в 1912 году «Генеалогические разведки».
В половине июля истек срок моего житья в Самаре. Я должна была по Сызрано-Вяземской дороге доехать до Калуги, а там пересесть на Сухиничи, чтобы остаток лета провести в Аладине. На платформе вокзала я увидела, что провожающий меня Шурик попал в объятия долговязого юноши в пенсне, оказавшегося лицеистом 70-го курса Вильгельмом Леммерманном. Брат познакомил меня с ним и тут же тихо объяснил мне, что лицеисты всегда обнимаются при встрече в память того, как Пушкин и Горчаков обнялись на проселочной дороге.
Леммерманн гостил у своего товарища Сергея Аксакова в Самарской губернии (того самого, который в бытность свою учеником Поливановской гимназии описан в моих воспоминаниях ранее). Теперь же Леммерманн ехал в Берлин оперироваться по поводу аппендицита и (ах! какой приятный случай!..) в одном вагоне со мной до самой Калуги.
Когда поезд тронулся, я выразила мысль, что странно ехать в Берлин для аппендектомии и что я прекрасно живу без аппендикса, вырезанного в Москве. Через два часа пути я усмотрела в своем спутнике упорное желание «сделать карьеру» и не без насмешки рисовала картину, как я на склоне лет являюсь к нему, прося оказать протекцию моему сыну.
В Туле, где поезд стоял два часа, мы поехали осматривать город. Леммерманн купил открытку с изображением Тульского Кремля и написал: «Ах! Зачем Москва не Питер, а Калуга не Берлин!»
Дальнейшая судьба моего случайного попутчика осталась мне неизвестной, но можно с уверенностью сказать, что его мечта о блестящей карьере не осуществилась!
Двадцать шестого августа 1912 года исполнилось сто лет со дня Бородинской битвы, и торжественное празднование этого юбилея должно было происходить на поле сражения в присутствии всего двора и многочисленных иностранных представителей, среди которых наиболее почетное место отводилось французам. Всем надлежало видеть, что «военной брани и обиды забыт и стерт кровавый след» (Александр Блок) и союзная страна вместе с нами отдает дань подвигам своих и наших героев.
Бородинское поле и Бородинский дворец (ничем не отличающийся от обычного помещичьего дома) входили в состав Бородинского удельного имения, которое, в свою очередь, входило в состав Московского удельного округа, то есть находилось в непосредственном ведении Николая Борисовича. Задолго до «торжеств» дядя Коля, ненавидевший всякое представительство, уже подумывал, куда бы ему на это время скрыться, тем более что управляющий имением, бывший «преображенец» Мещеринов мог сам справиться с ролью хозяина. Скрыться дяде Коле не удалось, но гроза прошла стороной: царская семья ночевала в поезде, а не в Бородинском дворце.
Дарья Николаевна Давыдова, как и предполагала, приехала в десятых числах августа в Москву, поселилась у нас и объявила маме, что на все дни торжеств берет надо мной шефство, будет меня всюду возить, всё мне рассказывать и показывать.
Двадцать пятого августа в Кремлевском дворце был «выход». Я уже присутствовала на подобной церемонии весною того же года, когда двор приезжал на открытие памятника Александру III, и поездка на Бородинское поле обещала быть более интересной. Однако все началось с неудачи. Двадцать шестого августа к подъезду Удельного дома подали коляску, заказанную с вечера в каретном заведении братьев Ечкиных (что у Пречистенских ворот), и мы с Довочкой, обе в белых костюмах и белых шляпах — она со страусовыми перьями, а я с тюлем — направились на Александровский вокзал.
По дороге я занялась рассматриванием замечательной ручки зонтика Дарьи Николаевны, изображавшей вырезанную из слоновой кости померанцевую ветку и легкомысленно положила сумку, в которой находились пригласительные билеты (они же пропуска) на Бородинское поле, в кузов коляски. Когда коляска отъехала от вокзала, а мы уже собирались садиться в поезд, я с ужасом обнаружила, что сумки нет. Мысль, что Довочка, по своей маниакальности, может усмотреть в моей оплошности козни Вильгельма II, не желавшего допустить присутствия вдовы внука партизана Давыдова на всероссийском торжестве, промелькнула в моем сознании, и я, крикнув: «Приеду со следующим поездом!», помчалась обратно в каретное заведение братьев Ечкиных. На мое счастье, злополучная сумка преспокойно лежала в кузове вернувшейся с вокзала коляски. Схватив ее, я опрометью бросилась на вокзал, села в первый отходящий поезд и с опозданием на два часа прибыла на станцию Бородино, где царила необычная суматоха. Всюду висели указатели маршрутов, подписанные камер-фурьер частью[45] и начинавшиеся словами: «Особы и лица, прибывшие на юбилей, да благоволят проследовать» и т. д. Я была не «особа» и даже не лицо, а запыхавшаяся девица, метавшаяся по платформе, как угорелая кошка, и совершенно не знавшая, куда ей надлежит «следовать». Наконец я увидела Дарью Николаевну в окружении блиставших касками и кирасами офицеров и помчалась к ним, высоко держа над головой сумку с пригласительными билетами. Довочка и ее окружение бурно приветствовали проявленную мною энергию, а я радовалась, что сумела искупить свое ротозейство.