Но все это происходило задолго до моего появления в Калуге, и я застала в лице Юлии Владимировны очень приятную старушку, благословившую нас специально заказанной иконой наших святых. Она умерла в начале революции, тетя Оля же и аксаковский дом будут еще упоминаться на страницах моих воспоминаний, как элементы, входящие в милое для меня понятие «Калуга».
Когда я вспоминаю дни, предшествовавшие моей свадьбе, они мне представляются какими-то «бездумными»[58].
У всех нас головы были забиты мелочами, казавшимися очень важными: визиты, подарки, примерка платьев, рассылка приглашений. Под этим суетливо-праздничным поверхностным слоем события неслись никем не управляемые, как санки, пущенные под гору.
Я видела, что жизнь на Пречистенском бульваре разваливается на куски. Отношения между мамой и Николаем Борисовичем дали непоправимую трещину. Дядя Коля категорически заявил, что весною уходит в отставку и поступает на сцену. Мама уже не боролась — ей было все равно. К этому времени ее увлечение Вяземским перешло в ту всепоглощающую любовь, с которой она в течение тридцати дальнейших лет охраняла его от всяких напастей и беспомощного, ослепшего похоронила в 1945 году в Париже.
Но возвращаюсь к началу 1914 года или, вернее, к концу 1913-го. Войдя как-то раз в гостиную, Борис и я увидели сидевшую у мамы знаменитую актрису Александринского театра Марию Гавриловну Савину, муж которой, Молчанов, был директором «Русского общества пароходства и торговли» (суда этого пароходства совершали рейсы между Одессой и портами Средиземного моря). Поздравив жениха и невесту и расписав им все прелести путешествия на Ближний Восток, Мария Гавриловна любезно предложила выслать из Петербурга, где находилось правление общества, бесплатные билеты 1-го класса из Одессы до Александрии и обратно. Так возник проект нашей поездки в Египет.
Мария Гавриловна выполнила свое обещание — билеты были получены. По своей наивности, мы не знали, что билеты на проезд на морских судах — это капля в море по сравнению с другими расходами и администрация охотно предоставляет бесплатные билеты, возмещая их стоимость другими суммами, которые пассажиры тратят во время путешествия в кают-компании. Мы решили ехать к пирамидам.
За несколько дней до свадьбы рассыльный от Фаберже доставил мне подарок от Харитоненко. Это был ящик со столовым серебром на 24 персоны. Серебро было в строгом английском стиле, без всяких украшений, кроме моего девического вензеля. Упоминаю об этом серебре, так как оно будет фигурировать в дальнейшем.
Венчаться решили в церкви Ржевской Божьей Матери, которая непосредственно примыкала к удельным домам. В день свадьбы я постановила строго выполнить старинные обычаи: ничего не есть и не видеть жениха до венца. Утром, в самом скромном платье и в сосредоточенном настроении, я вышла из дому, где уже началась суматоха, и отправилась к обедне в церковь Бориса и Глеба, что у Арбатских ворот. Отстояв службу, я вернулась в свою комнату и увидела, что приехавшие из Петербурга Шурик и Сережа сидят на сундуках, с которыми я должна была уехать из Удельного дома навсегда, и едят рябчиков. Я преодолела искушение к ним присоединиться, соблюла пост, но после веселых разговоров с мальчиками утреннее торжественно-сосредоточенное настроение меня покинуло и я стала «бездумно» выполнять ритуалы, с любопытством наблюдая, что делается по сторонам.
В два часа меня начали одевать. Мама отдала мне на подвенечное платье те самые брюссельские кружева, в которых она была так хороша на балу предыдущей весной. Платье мое было удачным. Кое-где подхваченный гирляндами флердоранжа шлейф тянулся на два с половиной аршина[59]. Фату Довочка обязательно хотела приколоть на свой манер, но это дело у нее не ладилось. Фата несколько раз перекалывалась, и когда Вяземский, первый шафер Бориса, явился с букетом и сказал, что пора ехать в церковь, пришлось прекратить манипуляции с фатой, которая так и осталась приколотой по моде 90-х годов, окружая мою голову в виде сияния.
Все пространство от Удельного дома до церкви было запружено экипажами и автомобилями. Съезд оказался очень большой, и церковь была переполнена. Под раскаты приветствовавшего меня хора я передала букет Тане Востряковой и под руку с отцом, прибывшим на этот день из Петербурга, проследовала к аналою, где стоял Борис, бледный и взволнованный. За мной шеренгой стояли мои шесть шаферов: Шурик, Дима Вельяминов, Никита Толстой, Вовка Матвеев, Ваня Харитоненко и Петя Шипов.
Несмотря на торжественность момента, я старалась не упустить ничего, что попадалось в поле моего зрения, и заметила, что внимание присутствующих занято не столько молодыми, сколько стоявшими у левого клироса моими разведенными родителями. Они оба были очень хороши: папа в шитом золотом придворном мундире, мама в кружевной шляпе на немного склоненной влево голове (ее привычка, унаследованная и мною, и Шуриком). Папа возбуждал тем большее любопытство, что до того времени московское общество о нем только слышало, но никогда не видело.
Тут же у левого клироса стоял голубоглазый десятилетний Николай Миллер (мой мальчик с образом) и черноглазая его сверстница Катя Федорова (дочь Дарьи Борисовны). Из всей остальной нарядной толпы я смогла выделить Татьяну Константиновну Толстую и Николая Васильевича Глобу, стоявшего вместе с моими друзьями по Строгановскому училищу — Соней Балашовой, Настей Солдаткиной и Ниной Адриановой. Дяди Коли на моей свадьбе не было. Он находился после операции в хирургической лечебнице Натанзона и Ратнера в Трубниковском переулке. Потом, вернувшись из церкви, между раутом, поздравлениями и обедом в Удельном доме, мы с Борисом выбрали полчаса, чтобы съездить попрощаться с ним в больнице.
Подробностей того, что говорилось во время поздравления и во время обеда, я теперь не могу восстановить. Помню, что было много шампанского и что я переходила из одних дружеских объятий в другие. Последнее раздражало Бориса, который хотел, чтобы я соблюдала церемониал и стояла рядом с ним, принимая поздравления, а не кидалась из стороны в сторону. С точки зрения организационной это было, может быть, справедливо, но когда Борис недовольно меня одернул, я вспомнила песню, которую пели все шарманщики. В этой песне, описывающей свадьбу, были слова: «Я слышал, в толпе говорили: жених неприятный какой». И мне подумалось: «А вдруг такая фраза ходит в толпе и сегодня?»
После обеда Борис и я переоделись в дорожное платье и, провожаемые родными и шаферами, отбыли с Брянского вокзала на Киев — Одессу — Каир.
Пароход «Николай I», на котором мы должны были отплыть из Одесского порта в Константинополь, нарушая расписание, почему-то не отплывал. На пристани заметна была служебная суета, виднелись генеральские мундиры. Опоздание с отъездом удивляло и нервировало пассажиров. Недоумение перешло в явное недовольство, когда ожидаемая с таким почетом персона оказалась m-me Сухомлиновой: жена военного министра ехала лечить больные почки египетским солнцем, и одесские власти сочли нужным устроить ей торжественные проводы. Как только эта дама в сопровождении свиты, в которой состояли один из братьев Монташевых и полковник Назимов (организатор «рот потешных») ступила на борт, якорь был поднят, и мы пустились в путь.
В числе пассажиров оказался Иван Михайлович Москвин с женой. Вплоть до Каира мы обедали с ними за одним столиком, вместе осматривали встречавшиеся на пути города и сообща возмущались развязно-самодовольным тоном сухомлиновской компании. До 1937 года у меня хранилась карточка, изображающая нас с Москвиным на улице Константинополя.
Переход через Черное море мы совершили при пасмурной погоде, но Босфор встретил нас потоками солнечного света. Предосторожности, принимаемые турецким правительством перед входом в пролив, говорили о напряженности международного положения. После тщательной проверки документов у пассажиров были отобраны фотографические аппараты, и на протяжении 60 километров пути по Босфору люди в военной форме следили за тем, чтобы туристы не фиксировали на фотопленках береговые укрепления.
Мои сведения о современном Константинополе ограничивались тем, что я почерпнула из нашумевшего в то время романа Клода Фаррера «Человек, который убил», и надо сказать, мое трехдневное пребывание в этом городе ничего не прибавило к этим сведениям. Мы любовались панорамой Золотого Рога с высоты Галатской башни, переезжали из одного знаменитого места в другое, толкались под арками громадного базара, смотрели, как варится халва, покупали на улицах баранки, посыпанные кунжутом, — словом, делали все то, что рекомендовали нам осаждавшие палубу парохода проводники-греки.
В Эгейском море стало совсем тепло. Борис в сером костюме и красной феске стоял у борта и, прищурив глаза, следил за очертаниями островов Греческого архипелага. При этом он по аналогии напевал куплеты из «Гейши»: «Однажды поплыл на восток храбрый бритт — его звали Том Якки. Взял с собой всё, что мог, и табак свой, и грог…» Табак Борису был не очень нужен, так как курил он мало, но вот грогу было, пожалуй, маловато!
Борис в феске — с этим еще можно было согласиться, но Москвин с его квадратным лицом был совершенно невыносим в турецком головном уборе.
Следуя дальше, прекрасным солнечным полднем мы стали на якорь в Смирнской бухте. Был час завтрака, смуглый мальчик внес в кают-компанию связку цветущих веток миндаля. M-me Сухомлинова сказала: «Покажите мне!» Борис, думая, что цветы продаются, резко добавил: «А потом — мне!» Оказалось, что русский консул приветствовал букетом жену военного министра.
В прекрасной четырехместной коляске мы с Москвиными совершили поездку по Смирне и ее окрестностям. Вид этих спокойных мест воскрешал в памяти евангельский ландшафт, таким, как представляешь его себе в детстве: невысокие холмы, каменистые дороги, круглые колодцы с архаическими блоками, оливковые деревья, навьюченные ослики и — кое-где — скопления белых домиков с плоскими крышами. С центральной площади Смирны при нас отправлялся караван в Мекку. Во главе каравана шествовал маленький, увешанный бубенчиками ослик. Шея этого вожака была украшена ожерельем из крупных бус небесно-голубого цвета. (Такое ожерелье, купленное нами в числе других курьезов магометанского Востока, я потом носила в качестве пояса к летним платьям.)