Семейная хроника — страница 51 из 142

и слова наводили меня на мысль, что я могу умереть от родов, как Лиза Болконская в «Войне и мире». Мысль эта была грустной, но не страшной, потому что я находилась в состоянии душевного равновесия и жила «со всей природой в лад».

Физически я чувствовала себя хорошо. Дни текли так мирно, что я не торопилась с возвращением в Москву, где для меня заказали палату в лечебнице Натанзона и Ратнера (той самой, где в 1914 года был оперирован дядя Коля). И вдруг 20 июля от Бориса пришла телеграмма, гласившая, что умерла Ольга Николаевна Шереметева и мне необходимо быть на похоронах 22-го числа. Я в тот же день выехала. Дорога в условиях военного времени и при наличии пересадки в Сухиничах представляла большие неудобства и даже некоторый риск, однако я благополучно прибыла в Москву в 10 часов утра 22 июля.

Встречавший меня на вокзале Борис, как мне показалось, был гораздо более обеспокоен тем, что я могу опоздать на отпевание, чем состоянием моего здоровья. Он сказал, что прямо с вокзала я должна ехать в церковь, так как у него заседание военной комиссии и он освободится не ранее чем через четыре часа, а наше отсутствие было бы крайне неприлично. Меня это слегка покоробило, но я покорно отправилась на Воздвиженку. Заупокойную литургию служил митрополит Трифон в шереметевской домовой церкви, которая обычно не действовала и оберегалась как памятник русского барокко, но в этот день была открыта для богослужения.

Обедня длилась не менее четырех часов. Оттуда все, в том числе и я, отправились на Новоспасское кладбище. Когда могилу забрасывали землей, приехал Борис. Филипп Николаевич Шипов стал приглашать на обед — неудобно было отказаться, — в результате я попала домой лишь в 8 часов вечера. «Дом» этот был на углу Малого и Большого Левшинских переулков в квартире Наты Оболенской, уехавшей на лето из Москвы и любезно предоставившей его в наше распоряжение до тех пор, пока мы не подыщем собственного жилища. С утра 23 июля мы пошли его подыскивать, осмотрели 3–4 квартиры, сдававшиеся в районе Арбата, а в три часа дня я, не выдержав такой нагрузки, почувствовала себя плохо. Под вечер Борис проводил меня на консультацию к Натанзону и Ратнеру, откуда меня уже не выпустили.

Всеми, кажется, признано, что самая глупая на свете роль бывает у отцов рождающихся младенцев: они ничем помочь не могут и их отовсюду гонят. Борис испытал это, когда, утром 24-го явившись в больницу, увидел меня ходящей по палате с почерневшим лицом и искусанными от боли губами. Из палаты его быстро выпроводили, и он отправился в Кремлевские казармы, сел у телефона и стал ждать вестей (это был как раз день его именин). В 5 часов вечера раздался звонок: дежурная сестра просила передать поручику Аксакову, что у него родился сын. Когда Борис (на этот раз весьма растроганный) приехал в больницу, я уже чувствовала себя хорошо, просила есть и смотрела на спеленутого ребенка с недоумением и страхом, как на «инородное тело», к которому еще надо привыкнуть. (Теперь мне это кажется несколько странным: ребенок родился в глубокой асфиксии, его долго поливали горячей и холодной водой, прежде чем он подал голос, но ни Натанзон, ни Ратнер так и не появились. Со всем справлялась акушерка Софья Михайловна. А это была частная и дорогостоящая лечебница.)

Намучившись за день, я всю ночь видела один и тот же сон: лесная поляна, поросшая мелким березняком, сплошь уставлена треножниками-жаровнями, на которых кипят в прозрачном сиропе крупные антоновские яблоки. Проснувшись, я подумала: это надо запомнить, но вещий смысл этого сна остался мне непонятен. Вернее, никакого смысла не было вообще.

Борис провел эту ночь веселее: Таня Вострякова, ее кузина Леля Клочкова с мужем и еще кто-то из их компании затащили его праздновать рождение сына в «Мавританию». Теперь я не нахожу в этом ничего особенного, тогда же моя теория «рая в шалаше» требовала, чтобы он провел этот вечер в созерцательном настроении дома, а не в ресторанном зале. Когда назавтра я высказала это со слезами на глазах, Борис был несколько удивлен, но признал мою «высшую правоту». На следующий день ребенок получил от его собутыльников по «Мавритании» прекрасную лакированную коляску.

Двадцать четвертого июля мама, извещенная телеграммой о преждевременном рождении внука, была уже в Москве. Она всегда любила грудных детей и потому обнаружила в нем прелести, которые я оценила значительное позднее, хотя соглашалась с тем, что он «аккуратненький ребенок».

При мамином содействии мы нашли квартиру в новом доходном доме Обухова, фасад которого выходил на Большую Молчановку, а двор — на Собачью площадку. Со стороны последней был еще особняк, который занимали сами Обуховы, и маленький флигель в три окошка, где жил дядя Коля.

Наша квартира состояла из трех комнат с ванной и кухней, и существенным ее недостатком являлось то, что она находилась в полуподвальном этаже, светлой была только спальня (она же детская), которая выходила во двор. Жившую с нами в Спешиловке Аришу вновь приняли на роль няни и сразу командировали в Богимово за вещами. Как я уже говорила, многое оказалось съедено крысами, но кое-что Ариша все-таки привезла, и квартиру мы обставили.

Мама не могла оставаться со мною более десяти дней и уехала в Попелево, где шла уборка урожая, но на крестины прибыл из Петербурга папа — он же и был крестным отцом, а крестную мать — Довочку Давыдову — замещала Елена Кирилловна Вострякова, носившая Димитрия вокруг купели. Так как мы поселились в приходе Николы на Курьих Ножках, то крестины совершал причт этой церкви и на Диминой метрике фигурировала большая печать, где «Курьи Ножки» упоминались уже совершенно официально. За чаем после крестин священник объяснил мне происхождение этого названия: в царствование Алексея Михайловича причт церкви подал царю челобитную о выделении куска земли «хотя бы с курью ножку». Земля была дана, а за церковью так и осталось название «Николы, что на Курьих Ножках».

Зима 1915–1916 года не отметилась в моей жизни какими-либо выдающимися событиями. До половины января я кормила ребенка, а потом решила, что «довольно», и Дима перешел на коровье молоко и манную кашу.

Стоявшая в Кремле рота Бориса считалась образцовой и несла караулы по Москве. Один из постов был у Красного Крыльца (в подвалах Грановитой палаты во время войны хранился золотой фонд Российской империи), другие — на окраинах города. В те дни, когда Борис бывал дежурным по караулам, за ним приезжала лошадь, и, если погода была хорошая, он приглашал меня ехать с ним на пороховые склады в Лефортово или в Бутырскую тюрьму. Пока Борис заходил в караульное помещение на поверку, я сидела в санях у ворот и беседовала с солдатом-кучером.

С дядей Колей Шереметевым, жившим с нами в одном дворе, мы виделись часто. Надо сказать, что его карьера в Малом театре началась с неудачи. Южин совершил неосторожность и дал ему дебютировать в большой костюмной роли в пьесе Гнедича «Самоуправцы». Партнерами дяди Коли были Ермолова, Рыбаков и еще кто-то из знаменитостей, и на их фоне актер Юрин казался любителем. Не было ни жеста, ни уменья носить костюм. Роль передали кому-то другому, а дядя Коля перешел на второстепенные или даже третьестепенные амплуа. Его любовь к Малому театру от этого не уменьшилась. Тяжело было видеть, как те самые актеры (за исключением безупречного в этом отношении Александра Ивановича), которые льстили ему на Пречистенском бульваре, резко изменили свое отношение, когда он стал с ними на одни подмостки, да еще потерпел неудачу.

О маме дядя Коля никогда не говорил и, как мне кажется, уже не вспоминал. Давно тлевшее в глубине его души увлечение Елизаветой Ивановной Найденовой перешло теперь в какую-то манию.

Женитьба Шурика

Весною 1915 года состоялся выпуск 71-го курса Александровского лицея, и Шурик, воинственный пыл которого к тому времени остыл и который никогда по существу не готовился к военной службе, попал в Министерство иностранных дел, прямо в канцелярию министра, что было большим достижением и открывало блестящие перспективы для службы.

Тут следует упомянуть, что, будучи еще в лицее, он и его ближайший товарищ Коля Муравьев (Мурка) через их однокурсника Сабурова познакомились с семьей Юматовых и стали бывать у них в Саперном переулке.

Основным местожительством Юматовых в ту пору было имение Царевщина Вольского уезда Саратовской губернии, но зиму 1915 года Лидия Анатолиевна и ее 17-летняя дочь Лиза проводили в Петербурге, тогда как 15-летняя Таня оставалась в деревне. От Шурика я слышала о Лизе Юматовой как о девице по крайней мере оригинальной, а когда увидела фотографию, изображающую ее стоящей на карнизе пятиэтажного дома, вполне этому поверила. Внешность Лизы Юматовой была полумальчишеская, полуцыганская: большие темные глаза, бледный цвет лица, несколько расширенные ноздри и большой рот. К этому надо добавить, что она хорошо рисовала (главным образом карикатуры), ездила верхом, пела под гитару и свободно говорила по-итальянски (Юматовы несколько лет жили во Флоренции). Этого было достаточно, чтобы иметь шумный успех у молодежи, хотя в данном случае этот успех смахивал на camaraderie.

За Лизой ухаживал Мурка, а Шурик просто находил, что у Юматовых бывает весело, и летом оба друга, воспользовавшись приглашением Лидии Анатолиевны, отправились в Царевщину, где были встречены с распростертыми объятиями, отчасти потому, что в доме Юматовых всегда царил дух гостеприимства, а отчасти потому, что «женихам везде рады». Половину большого царевщинского дома — прекрасной постройки с куполообразной центральной частью крыши — занимал организованный Лидией Анатолиевной лазарет для раненых. В другой же половине дома, уставленной красивыми старинными вещами, текла привольная и несколько своеобразная жизнь. Вместе с барышнями под наблюдением гувернантки росли восемь-десять девочек — дочерей крестьян и дворовых служащих, в большинстве случаев крестниц Лидии Анатолиевны. Среди них была довольно красивая белокурая Зина, обладавшая хорошим голосом. Лидия Анатолиевна собиралась направить ее учиться в консерваторию.