Семейная хроника — страница 55 из 142

ург. На Дворцовой площади его автомобиль попал в водоворот бушующей толпы. Джонсон рекомендовал пробиться на Миллионную, где жили его друзья Путятины, пока народ не опознал великого князя (последнее могло дать повод к манифестациям pro et contra).

И вот на Миллионной 12, в квартире той самой княгини Путятиной, к которой Заид-хан два с половиной года назад обратился с описанным мною курьезным тостом, великому князю пришлось принимать делегацию Временного правительства. Там же он подписал манифест, в котором отказывался вступить на престол до решения по этому вопросу Учредительного собрания. Летом 1926 года, будучи во Франции, я читала в «Revue des Deux Mondes» статью Ольги Павловны Путятиной, в которой она описывает трехдневное пребывание Михаила Александровича у нее в доме в момент революции. Статья эта была (вероятно, для большей сенсационности) неправильно озаглавлена «Les derniers jours du grand duc Mich. Alex.», но содержала подробный и, по-видимому, точный рассказ о происходившем.

Новоявленные министры (кроме Керенского) находились в состоянии полной растерянности. Шульгин, по словам Путятиной, все время боялся, что упоенный своей славой Керенский начнет «хамить», однако этого не произошло. А великий князь держал себя просто и с достоинством.

В десяти минутах ходьбы от Миллионной совершались в это же время другие, уже совсем не исторические события. Восьмого марта 1917 года (нового стиля) на Моховой улице родился мой племянник Алик Сиверс. Папина квартира, часть которой, как я уже говорила, отдали Шурику и Татьянке, находилась над подвалом, где хранили удельные вина. Десятого марта толпа начала разбивать подвалы, бочки выкатывались на улицу, вино текло по земле, любители его припадали к винным лужам, лежа на животе. К вечеру в пьяной толпе, запрудившей Моховую улицу, стали раздаваться крики о том, что дом надо поджечь. Началась перестрелка, и, когда пуля пробила окно комнаты, где лежала Татьянка, Шурик решил эвакуировать свое семейство к Муравьевым. Алика завернули в одеяло, Татьянка, вопреки всем медицинским срокам, была поднята с постели на второй день после родов, и Шурику удалось вывести их в безопасное место. Папа категорически отказался покинуть свой кабинет и, с присущим ему стоицизмом, дождался момента, когда последняя бутылка удельного вина была выпита и толпа разошлась.

Как только в городе наступило некоторое успокоение, Шурик отправил Татьянку в Царевщину, сам же остался на лето с папой в Петрограде, наблюдая, как еще при Временном правительстве давали трещину и затем рушились все учреждения Российской империи. К осени, ввиду реорганизации Министерства иностранных дел, брат оказался безработным дипломатом и направился в спасительную Царевщину, где грозные события амортизировались патриархальными отношениями, сохранившимися между крестьянами и помещиками. (Как я уже говорила, всю землю еще в 1905 году Нессельроде продал крестьянам на весьма льготных условиях.)

Летом 1917 года Главное управление Уделов перестало существовать как таковое. Отец переехал на частную квартиру на Большой Конюшенной и поступил на службу сначала в Главархив, а потом в Эрмитаж.

Обо всем этом я говорю кратко, так как петроградские события развертывались вне моего наблюдения и я знала о них только из писем. Первые годы революции связаны у меня с калужскими краями и, отчасти, с Москвой. Отца я снова увидела лишь в декабре 1921 года, а брата — летом 1923-го. Тут только я во всех подробностях узнала, что с ними произошло за период нашей разлуки. Об этом я постараюсь рассказать в другом месте.

Часть вторая

Предисловие

Приступая ко второй части своих записок, в которой должны быть отражены послереволюционные годы, я заранее вижу все трудности этой задачи. Хотя я старалась ограничить себя рамками «истории одной семьи» и писать, не вдаваясь в излишние рассуждения, но сознаю, что в наших судьбах, как в капле воды, отразились события мирового значения, и это обязывает меня быть точной и беспристрастной.

Незаменимую помощь оказывал мне мой отец, под контролем которого написана первая часть. С уходом его из жизни 24 сентября 1964 года я чувствую себя как бы потерянной. Я привыкла к тому, что все мною написанное проходит через фильтр его критики, и была спокойна и за точность сообщаемых дат, и за достоверность приводимых фактов, и за форму изложения. Обладая тонким литературным вкусом, отец бывал ко мне требователен, но в этой требовательности я видела большой интерес к моим писаниям, которые он завещал довести до конца. Помня это, я после полугодового перерыва вновь берусь за перо, теперь уже на свой страх и риск, и никто меня не исправит, и никто не напишет на полях: «Возражений не имею».

В годы крушения Российской империи

События лета и осени 1917 года воспринимались мною в «отраженном виде». О происходящем в России мы с мамой узнавали из сообщений печати и по самым разноречивым слухам, доходившим сначала до Козельска, а затем до Попелева. Но не только нам, находившимся в деревне, было трудно ориентироваться в том, что творится в стране, — период между февральской и октябрьской революциями представляется мне какой-то чудовищной неразберихой, причем никто (во всяком случае, в моем окружении) не давал себе отчета в грандиозности совершающихся сдвигов.

С весны стало ясно, что князь Львов не справляется с ролью главы Временного правительства, демагогия Керенского опротивела всем, выступления «бабушки русской революции» Брешко-Брешковской — стали смешны. Летнее наступление по всему фронту стоило больших жертв и не принесло положительных результатов. В Козельске периодически появлялись какие-то прапорщики, именовавшие себя «эмиссарами Временного правительства». Они много говорили о «войне до победного конца», но уклонялись от ответов на вопросы о правах и обязанностях граждан внутри страны.

В середине лета неожиданно, в возрасте пятидесяти пяти лет умер в Калуге Сергей Николаевич Аксаков. Смерть его была вызвана каким-то острым кишечным заболеванием. Любивший отца Борис поспел только на похороны. Приехав из Калуги на три дня, он должен был срочно вернуться на фронт (будучи в это время комендантом 26-го корпуса, расположенного недалеко от Черновиц).

Возник вопрос о входе во владение Антиповым. Этот клочок земли был так основательно заложен, что брать на себя какие-либо обязательства представлялось рискованным, а разбираться — не было времени. По просьбе Бориса, впредь до его возвращения с фронта, Антипово перешло в ведение так называемой дворянской опеки, причем опекунами были назначены я и Алексей Владимирович Блохин. Наша миссия заключалась в том, что от времени до времени мы наезжали в Антипово, беседовали с паном Венцеславским, приказчиком, и уезжали обратно.

Но в сентябре из Дворянского банка посыпались грозные напоминания об уплате процентов. В случае неуплаты банк в начале октября ставил Антипово на торги. В моем представлении Дворянский банк был чем-то незыблемым. Убедив в этом своего соопекуна, я стала спешно продавать скот, собрала нужную сумму и внесла ее в банк за три недели до октябрьской революции. Думаю, что банковские чиновники, писавшие угрожающие напоминания об уплате процентов, были весьма удивлены моей наивностью.

Дворянские усадьбы доживали последние дни. С середины лета маму стали вызывать в волость на собрания, посвященные вопросу отчуждения помещичьей земли. Крестьяне были настроены выжидательно, но приезжие ораторы уже прохаживались насчет «волков в овечьих шкурах», что мама, несомненно, должна была принимать на свой счет.

Однако, несмотря на эти подземные толчки, летом жизнь еще текла в привычных формах. Урожай был убран на прежних основаниях. Как и прежде, мы с мамой два раза в неделю ходили в Козельск за письмами и покупками (Вяземский был на Галицийском фронте: командование 5-м кавалерийским корпусом великий князь принял со времени Февральской революции). Начальник штаба Михаила Александровича генерал Юзефович, насколько мне помнится, лето 1917 года жил «частным лицом» на своей небольшой даче в Гатчине. Наталия Сергеевна проживала с ним, а сына, которому в ту пору было семь лет, они отправили с англичанкой, мисс Ним, к датским родственникам.

В августе мы с мамой предприняли поездку в Аладино к бабушке и дедушке, взяв с собой Димку. Это дало мне право сказать в начале моих воспоминаний, что аладинский дом видел в своих стенах пять поколений нашей семьи — Дима и был пятым поколением. В Аладине революционные настроения чувствовались гораздо меньше, чем в Попелеве. С одной стороны, оно было дальше от бурлящего уездного центра, с другой — не представляло собой интереса в смысле земли и даже построек, так как было по существу только дачей.

Бабушка и дедушка решили не ехать на зиму в Петроград, а, заперев, как всегда в сентябре, аладинский дом, поселились в Москве у тети Лины Штер и Наточки Оболенской, которые жили вдвоем (Ната к тому времени разошлась с мужем) и уступили им две комнаты в своей квартире на углу Малого и Большого Левшинских переулков. Таким образом, в Аладине не происходило того «изгнания хозяев», которое нам пришлось испытать в Попелеве в начале декабря 1917 года.

Незадолго до того, как приехавшие из Козельска «комитетчики» назначили маме окончательный срок выезда из дома, вернулся Борис (фронт как таковой уже перестал существовать). Решили снимать квартиру в Козельске, и выбор пал на дом, принадлежавший владельцу небольшого кирпичного завода Собенникову. Дом этот стоял особняком на выезде из города, недалеко от больницы. При нем имелись обширные конюшни — до революции у Собенникова стоял отряд стражников.

На вывоз домашних вещей запрета не накладывали, поэтому из Попелева в Козельск на тридцати пяти подводах потянулось «движимое имущество». Наиболее громоздкие вещи, в том числе мамин рояль, были поставлены в склады местных купцов Самариных.

Изгоняемым помещикам полагалось взять одну лошадь и одну корову. Помню, как Борис запряг в санки молодую гнедую лошадку Блудницу, посадил меня и Диму, и мы помчались в Козельск. Мама ехала в других санях, держа на коленях старинную икону Федоровской Божьей Матери. По ее лицу текли слезы: на жизнь в Попелеве она возлагала большие надежды и многим пожертвовала для ее устройства.